Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И открыл дверь. Ебаный в рот, это было, может, самое тяжелое, что мне когда-либо приходилось делать. Дверь еще, сука, так протяжно, по-диккенсовски скрипнула.
Одетт не стала ждать, ничего мне не сказала – пулей вылетела за дверь, и я еще долго слышал, как она бежит по лестнице (этот звук преследовал меня, даже когда ее уже не было ни в подъезде, ни даже на моей улице).
А я стоял идиот идиотом и глядел на серый лестничный пролет. Голова болела немилосердно, как будто это мне двинули.
– Сука! – заорал я чуть погодя. – Ты – сука!
Захлопнул, значит, я дверь. Ой, у меня такое отвращение к себе было, но в то же время и такая злость на нее. Думал: до Страшного суда тебе, тварь, не прощу, до последней ночки.
Некоторое время я просто хуями ее обкладывал, орал и орал, пока в горле не запершило.
Я не верил, что это и все. Что вот она, любовь наша, утекла с кровкой ее, прямиком от пухлой губки до шарфика Рейвенкло.
Я пошел в душ, но и в ванной все о ней напоминало, ее черные, лашевские баночки, ее бритва, ее ватные диски.
Зачем-то я помылся ее гелем для душа, от него повсюду оглушительно запахло темным лесом, травами и деревьями, прохладой наступающей ночи. Хорошо хоть запах был не девчачий, горький, аптечный.
Пальчики Одетт еще ко всему здесь прикасались, время пока не стерло ее следов. Чистенький, пахнущий чащей, я расхаживал по квартире, туда и сюда, сходил с ума.
Где на земле справедливость? Так я думал. Где на земле любовь?
Тут надо ответить: в сердце у нас, другого места для любви нет. Если у тебя ее в сердце не водится, то тогда нигде не ищи.
Ну что я в тот момент знал о том, как быть с ней, как вообще с кем-либо быть?
Я еще не знал, как я люблю. Мне это негде было разглядеть.
И так я бесновался, туда пойду, сюда пойду, остановлюсь, покричу на нее, и блядь она у меня была, и сука.
А она была только испуганная девочка. И надо было мне поискать в себе побольше жалости, сочувствия к человечку живому.
Не выходной был, а хуй с ним, день особенный. Достал из сейфа личный свой запас, обдолбался хорошенько, так что через полчаса меня еще сильнее носило туда-сюда, словно листик осенью.
Пришла, как под кокосом частенько и бывает, гениальная идея поехать к Эдит, извиниться там перед Одетт, на коленях, может, снова постоять, сказать ей честно: жизнь без тебя не мила, вдарил я тебе зря, не хочу, чтобы так все закончилось.
В кокаиновой контрастности происходящего мне казалось, что она не может меня не послушать. История-то красивая. Ой красивая.
Нахреначился я так, что въебывался то в стол, то в тумбочку, то в дверь. Вылез едва-едва, а уж как на машине не разбился – я, честно, без понятия.
Положа руку на сердце, тогда мне было все равно. По пути в Пасифик Палисейдс я два раза останавливался, чтобы выдуть еще понюшку.
Короче, я обдолбался знатненько и в этом состоянии думал только: куда ж ты от меня денешься?
Думал, достану ее из другой страны, да хоть из иного мира.
Гляди, Одетт, какая у нас с тобой любовь великая, какой праздник сердца.
Я гнал по ночному хайвею, как списанная рок-звезда, как мужик из клипов восьмидесятых, как долбаный самоубийца.
И, когда я вспоминал ее слова, мне казалось, они пульсируют в воздухе, я слышу их за миллионы километров отсюда, они доносятся до меня из дыры в самом времени.
В хламину я был, конечно, и запах ее геля для душа прохладным, горьким облаком улегся вокруг меня.
Под кокосом люди дивные, иногда даже страшноватые. Но, и я клянусь в этом с чистым сердцем, я не думал о том, чтобы ее убить. Может быть, только может быть, я думал о том, чтобы убить себя.
До меня уже тогда потихонечку доходило, как я все проебал, как методично разбивал то, что ее со мной держало.
Думал прицепить к себе, а в итоге с мясом от себя оторвал. Так бывает.
Врубил музон, чтоб полегче было, чтоб мысли мои переорал, раскрыл все окна и несся сквозь дождь и ветер под небом в бельмах густых туч.
Вот не заиграла по радио Highway to hell, а как в тему была бы. Что там играло, уже и не вспомнишь, но в тот момент я был благодарен любым звукам, поступавшим извне. Музыка ревела, ветер шумел, я повернулся, чтобы достать из бардачка сигареты, и увидел мамку.
– Ты себя так убьешь, сыночек, – сказала она.
На губах у нее оставались еще размякшие кусочки кожи, свидетельство того, что в этом теле как будто бы недавно была жизнь. В этом смысле смерть всегда внезапна, даже когда очень предсказуема. Есть тело, будто оставленный в спешке дом, из которого ушли, а чайник с плиты не убрали, вещи не уложили в чемоданы. Наспех собрался хозяин, а от него нам теперь только холодеющее тело.
– Тебе-то какая разница? Ты же умерла.
– А я хочу, чтобы ты жил, Боречка. Зачем себя губишь?
Мамка посмотрела на меня печальными глазами, на ресницах поблескивали не то слезы, не то капли той воды, в которой она погибла.
– Почему? Почему я такой? – спросил я. – Ты меня родила, ты хотела воспитать меня хорошим человеком, или нет?
– Я хотела, чтобы ты был счастливый.
– Зачем я ее ударил?
– А зачем твой папа меня бил?
Я глянул на нее. У моей мамки на щеке – вечный синячок, папин последний. Она забрала его с собой в смерть.
– Потому что он ревновал, – сказал я.
– Потому что такова была его любовь, Боречка. Разве это правильно?
Она потерла синяк, кожа от него отошла легко, как бумага. Синеватая пленочка, а под ней скрывалась посеревшая плоть.
Мамка сказала:
– Так ты счастлив не будешь.
– Но вы же с папой были.
– Он сильно мучился. А я мучилась меньше. Мне больно из месяца один день, а ему тридцать. И смотри на дорогу.
Дорога была пустая, все, что выхватывал свет фар, стремилось в ничто, в пустоту.
– Я почему такой злой? Это моя природа?
– Нет такой природы. Есть ошибки человечьи. Вот когда ошибся, тогда не вали на природу.
Мамка с удовольствием вытянула ноги, похрустела косточками.