Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом политическом фоне в 1986 и 1987 годах возник так называемый «спор историков». Он разгорелся вокруг двух полемических тезисов берлинского историка Эрнста Нольте, постулировавшего причинно-следственную связь между массовыми преступлениями в советской системе исправительных лагерей, «архипелаге ГУЛАГ», и началом массового убийства евреев немцами в эпоху нацизма: «Разве „Архипелаг ГУЛАГ“ не был изначальнее Аушвица? Разве большевистское „убийство по классовому признаку“ не было логическим и фактическим предшественником нацистского „убийства по расовому признаку“?» Раз ГУЛАГ был «изначальнее», чем убийство евреев, значит, считал Нольте, между ними существовала «причинно-следственная связь». Холокост, в его интерпретации, якобы представлял собой вынужденную самооборону европейской буржуазии против большевиков, которые, согласно прогнозам, намеревались эту европейскую буржуазию уничтожить. Тем самым он, вслед за нацистами, еще раз отождествил евреев с большевизмом и свел национал-социализм к варианту радикального антибольшевизма. Кроме того, «объявление войны» Всемирным еврейским конгрессом национал-социалистическому Третьему рейху Нольте назвал установлением официального состояния войны между евреями и немцами, и этот фактор он требовал учитывать при оценке убийства евреев[73].
Против этих заявлений поднялась буря негодования, которая вскоре вылилась во множество публичных заявлений, начало которым положил Юрген Хабермас, и разделилась на несколько дебатов по отдельным темам. Хабермас усматривал прямую связь тезисов Нольте с исторической политикой Коля: «Те, кто планирует идеологию, хотят добиться консенсуса через возрождение национального самосознания, но в то же время они должны изгнать из сферы НАТО образы врага, идущие от национального государства. Для этой манипуляции теория Нольте чрезвычайно полезна. Он убивает двух зайцев одним выстрелом: преступления нацистов теряют свою уникальность, поскольку объясняются как ответ на угрозу уничтожения, исходившую (и по сей день исходящую) от большевиков. Аушвиц съеживается до формата чисто технического нововведения и объясняется угрозой со стороны азиатского врага, который все еще стоит у наших ворот»[74].
В последующих дебатах, однако, научные позиции не обсуждались: предметом нового спора стали политические выводы, делаемые из периода национал-социализма, и то, как эти выводы должны быть интегрированы в научные позиции. Таким образом, спор историков стал «опосредованной войной» между политическими лагерями ФРГ. Главный вопрос заключался в том, потеряет ли со временем нацистское прошлое и, в частности, убийство евреев, значение для западногерманского общества или превратится в своего рода негативную основополагающую государственную идею ФРГ.
В то же время, однако, многие публичные заявления в «споре историков» были сильно окрашены личными воспоминаниями и понесенными в прошлом утратами, такими как смерть брата, ужас войны, опыт изгнания. Здесь стало очевидно, что в предыдущие десятилетия, когда шла историко-политическая проработка нацистского режима, индивидуальные переживания, травмы и раны остались в частной сфере и не обсуждались, не прорабатывались публично. Это пересечение политической позиции по отношению к нацистской эпохе с индивидуальными воспоминаниями и опытом оставило после себя деформации, которые теперь стали заметны и просочились в академические суждения[75].
Кроме того, выяснилось – и это на первый взгляд могло показаться удивительным, – что научная база для спора была недостаточной. Дело в том, что два основных направления интерпретации нацистского режима, распространенные в ФРГ, не оказались в долгосрочной перспективе ни убедительными, ни достаточно влиятельными: одной из них была интерпретация его как «немецкой катастрофы», которая объясняла национал-социализм и его преступления как часть сложного и непрямолинейного пути немцев в эпоху модерна, другой – концепция «диктатуры Гитлера», которая сводила нацистский режим к Адольфу Гитлеру, по сравнению с которым все остальные факторы оказывались второстепенными. До этого времени и убийство евреев не находилось в центре внимания исторической науки, и знания о происхождении и ходе массового умерщвления были довольно ограниченными – как в научных кругах, так и среди широкой общественности.
Однако с конца 1960‑х годов возникло новое направление интерпретации, согласно которому распространенные ранее представления о том, кто и как положил начало геноциду, радикализировал и осуществлял его, уже не могли быть сведены ни к простой последовательности «идеологическая мотивация – политическая реализация», ни к одному лишь Гитлеру. Скорее, утверждали представители этого направления, геноцид начинался постепенно, в ходе динамического процесса, на протяжении 1940–1942 годов. Эти тезисы, разработанные, в частности, Мартином Брошатом и Хансом Моммзеном, вызвали острую полемику, прежде всего потому, что имидж, который создали сами себе режим и его фюрер и который сохранялся и после их исчезновения, противоречил результатам анализа тех механизмов господства, которыми пользовался этот режим. Однако даже такой подход позволил выявить не конкретные места и поступки, а структуры и способы действия. Кроме того, анализ был настолько сильно сфокусирован на процессах внутри германского руководства, что жертвы не получили никаких четких очертаний и выглядели взаимозаменяемыми, как простые объекты политики уничтожения. Таким образом, несмотря на все различия, эта линия интерпретации, во многом новаторская, была также частью немецкой традиции избегания конкретизации, которая сохранялась с 1945 года[76].
В целом западногерманская историография не смогла создать стабильный свод знаний о начале, ходе, масштабах и участниках массовых убийств и, следовательно, определить серьезные рамки интерпретации. Таким образом, обсуждение убийства евреев приобрело значение чисто символической ссылки на ценности. Случившееся было осуждено как нечто ужасное и преступное, а много подробностей о нем знать было необязательно.
Именно здесь началась вторая, академически более значимая часть спора историков, которая нашла отражение в обмене письмами между израильским историком Саулом Фридлендером и директором Мюнхенского института новейшей истории Мартином Брошатом[77]. Фридлендер критиковал Брошата и в его лице немецких историков в целом за то, что они не рассматривают национал-социализм с точки зрения убийства евреев, тем самым не делая Холокост «точкой схода» всех объяснений, а также за то, что они сводят убийство евреев к его значению в немецкой национальной истории, а взгляд с точки зрения жертв не является основной составляющей частью их исторических построений. Прежде же всего Фридлендер подчеркнул, что немецкие историки считали рассказ о Холокосте с точки зрения жертв «субъективным» и «ненаучным», в то время как анализ мотивов и действий преступников рассматривался как настоящая наука.
Этот спор имел определенные последствия для взглядов немцев на историю и привел к смене парадигмы в академической, а вскоре и в общественной дискуссии об истории нацистского режима. Все чаще в центре объяснения оказывался уже не захват власти нацистами в 1933 году, не начало войны, а инициирование и осуществление убийства евреев. И рядом с мотивами ответственных и непосредственных исполнителей с немецкой стороны было помещено восприятие геноцида жертвами – не только по моральным причинам, но и для того, чтобы понять события в целом, а не только логику действий исполнителей.