Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Император любил охоту не столько за удовольствие, которое она доставляла, сколько за то, что она заставляла его делать моцион. Он не всегда преследовал оленя по правилам охоты, но часто пускал лошадь в галоп и несся во весь опор по расстилавшейся перед ним дороге. Иногда он забывал о цели и, дав полную свободу своей лошади, ездил по извилистым лесным тропинкам, погруженный в свои мечты, что продолжалось довольно долго. Бонапарт привык ездить верхом, но у него не было грациозной посадки. Для него седлали арабских лошадей, которых он предпочитал, потому что они сразу останавливаются, и если он вдруг трогался с места не держа поводьев, то мог бы упасть без необходимых мер предосторожности. Он любил спускаться галопом с крутых склонов, отчего рисковали сломать себе шею те, кто за ним следовал. Несколько раз император падал с лошади, но об этом никогда не говорили, потому что это было бы ему неприятно.
Раньше он любил править сам – коляской или кабриолетом. Тогда он не мог быть уверен, что не вылетит из экипажа, потому что был неосторожен на поворотах и не объезжал трудных для проезда мест. Ему казалось, что он может преодолеть всякое препятствие, и ему было бы стыдно отступать. Однажды в Сен-Клу он вздумал править четверней с длинными вожжами и так неловко проехал в воротах, что лошади понесли и карета, в которой сидела императрица с другими лицами, опрокинулась; хорошо, что не случилось никакого несчастья. Сам Бонапарт отделался тем, что целых три недели ходил с вывихнутой кистью руки. С тех пор он перестал править сам и говорил со смехом, что каждый должен делать только свое дело, даже в мелочах. Хотя он и не выказывал особенного интереса к успеху охоты, но порядком ворчал, если не удавалось захватить оленя. Еще и сердился, если ему доказывали, что, изменив маршрут, он сам сбил с толку собак; малейший неуспех всегда удивлял и раздражал его.
Бонапарт много работал в Фонтенбло, так же, как и повсюду. Он вставал в семь часов, принимал разных лиц, завтракал один и в те дни, когда не было охоты, оставался в своем кабинете, где совещался до пяти или до шести часов. Министры и члены Государственного совета приезжали из Парижа, точно это было все равно, что приехать в Сен-Клу; император не очень принимал во внимание расстояние, и дошло до того, что он выразил желание, чтобы ему представлялись в воскресенье после обедни, как это делалось в Сен-Клу. Поэтому из Парижа выезжали ночью, чтобы прибыть в назначенный час в Фонтенбло. Приехавшие ждали императора в одной из галерей дворца, по которым он пробегал, если у него являлось такое желание; ему и в голову не приходило поблагодарить людей словом или хотя бы взглядом за то, что им пришлось терпеть различные неудобства во время подобного путешествия.
В то время как он проводил утро в кабинете, императрица, всегда изящно одетая, завтракала с дочерью и придворными дамами и затем оставалась в своем салоне, где принимала тех лиц, которые жили в замке. Те из нас, кто любил работать, могли заниматься какой-либо работой, и это было нелишним, так как помогало переносить скуку праздных и пустых разговоров. Императрица не любила оставаться одна, и у нее не возникало желания чем-нибудь заняться. В четыре часа все уходили от нее; она занималась тогда своим туалетом, а мы – нашим, и это всегда было важным делом. Многие из парижских купцов привозили в Фонтенбло свои лучшие товары и, появляясь в наших апартаментах, скоро распродавали их.
Между пятью и шестью часами император часто приходил в апартаменты своей жены и отправлялся вдвоем с ней в экипаже прокатиться перед обедом. Обедали в шесть часов, затем шли на спектакль или к тем лицам, которые должны были в этот вечер позаботиться об удовольствиях.
Принцы, маршалы, придворные чины или камергеры, которые имели право свободного входа к императору, могли являться и к императрице. Стучали в дверь, дежурный камергер докладывал, император говорил: «Пусть войдет!» – и тогда входили. Если это была дама, она садилась молча; если же мужчина, то он становился у стены позади тех лиц, которых уже заставал в салоне. Император обыкновенно ходил взад и вперед по комнате, иногда молча и задумавшись, не обращая внимания на окружающих; иногда он задавал вопросы, на некоторые получал краткие ответы или сам заводил разговор, причем говорил почти один, потому что как-то стеснялись отвечать ему, и в особенности в описываемое мною время. Он не умел и, кажется, не желал сделать так, чтобы все держали себя непринужденно, потому что боялся малейшей фамильярности и внушал каждому страх услышать от него при свидетелях что-нибудь нелюбезное. То же самое было и на раутах. Вокруг него скучали, и он сам скучал. Он часто жаловался на это, вменяя в вину каждому это тоскливое и принужденное молчание, которое сам вызвал. Иногда император говорил: «Странное дело, я собрал в Фонтенбло большое общество, я хотел, чтобы всем было весело, я устроил так, чтобы были всевозможные развлечения, – а у всех вытянутые лица, усталый и печальный вид». Талейран отвечал ему: «Это потому, что удовольствие нельзя создать по барабанному бою; а здесь, как и повсюду, у вас такой вид, как будто вы хотите сказать каждому из нас: «Ну, господа и дамы, вперед, марш!»» Император не рассердился на него за эти слова, – он был тогда в приподнятом настроении. Талейран проводил с ним долгие часы, и император позволял ему говорить все. Но в салоне, где было сорок человек, Талейран хранил такое же глубокое молчание, как и все остальные.
Из всех придворных заботы об удовольствиях императора, без сомнения, больше всего беспокоили Ремюза. Устройством празднеств и спектаклей заведовал обер-камергер, и Ремюза в качестве первого камергера должен был взять на себя весь этот труд. Это самое подходящее слово в данном случае, так как настойчивая и капризная воля Бонапарта делала занятие такого рода довольно трудным. «Я жалею вас, – говорил ему Талейран, – вам приходится забавлять того, кого ничем нельзя позабавить».
Император желал, чтобы спектакли давались два раза в неделю и всегда были разнообразными. Участвовали только артисты из «Комеди Франсез», иногда бывали представления итальянской оперы. Играли обыкновенно одни трагедии, чаще всего Корнеля, некоторые из пьес Расина и изредка Вольтера, пьесы которого Бонапарт не любил. Заранее одобрив репертуар, составленный для этой поездки, и объявив решительно, что он желает, чтобы в Фонтенбло были лучшие артисты труппы, император требовал вместе с тем, чтобы представления в Париже не прерывались; для этого были приняты необходимые меры.
И вдруг, скорее по капризу, чем по желанию, император нарушал порядок, который сам же одобрил, требовал другой пьесы или другого артиста, и притом утром, в тот самый день, когда надо было все это устроить. Он никогда не слушал никаких замечаний, чаще всего раздражался, и было счастьем, если он говорил, улыбаясь: «Ну вот еще! Если вы приложите немного труда, вам это удастся; я этого хочу, а вы должны найти способ это исполнить». Как только император произносил свое непреложное «я хочу», – слово это повторялось эхом по всему дворцу. Дюрок и особенно Савари произносили его таким же тоном; Ремюза повторял его всем актерам, старавшимся припомнить роль и сбитым с толку внезапной переменой. Курьеры скакали сломя голову, чтобы разыскать необходимых людей или необходимые предметы. День проходил в каком-то бессмысленном волнении из-за пустяков, в страхе из-за какого-нибудь случая или болезни, которые могли бы помешать исполнить данное приказание; а мой муж, заходя ко мне в комнату, чтобы отдохнуть на минуту, вздыхал, думая о том, почему разумный человек должен истощать свое терпение и тратить изобретательность своего ума на такие пустые вещи.