Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он не меняет своей неподвижной улыбки, и я отправляюсь в школу, еще раз убедившись, что наша семья – это сборище совершенно бесчувственных типов.
Вчера, вернувшись из бара, я отправил Амалии и Никите короткие сообщения о смерти Хулии. Первой отозвалась Амалия: «Ужасно». И добавила, что новость ее просто пришибла. Вскоре по радио началась передача Амалии. Но мне не показалось, чтобы известие, всего несколько минут назад названное ужасным, хоть как-то отразилось на ее голосе или повлияло на хорошее настроение, которое она демонстрировала на протяжении всей программы. К тому же из-за своей предполагаемой подавленности ошибок она совершила не больше, чем обычно. Это и называется настоящим профессионализмом.
Никита отозвался уже под утро, как всегда не слишком заботясь об орфографии: «Вот уш! Какая бида».
Сегодня предпочитают пользоваться для связи электронными приборами, а во времена, когда умер наш отец, все еще сохранялся обычай выражать соболезнования на бумаге с черной каймой, посылая письма по почте. Были, разумеется, и другие способы. Мама, например, поставила в подъезде стол с книгой соболезнований. В наш почтовый ящик пришло много писем в траурных конвертах. У меня, разумеется, таких не водится. И я решил, что сгодится обычный лист бумаги, чтобы написать несколько строк брату и невестке. Именно в подобных случаях мы жалеем, что рядом нет женщины, чувствительной и мудрой, которая помогла бы нам, неуклюжим мужикам, выйти достойным образом из особо сложных положений. Мужчины, они – то есть мы – все как на подбор олухи царя небесного. Кто-то скажет в свое оправдание, что такое утверждение – неприкрытая банальность, да, банальность, но не слишком далекая от истины.
Я начал так: «Дорогой Рауль и дорогая Мария Элена!» И тут меня заклинило. Суть проблемы была не в том, что сказать, а в том, как это сказать. Я провел долгие и тяжкие минуты, сидя перед чистым листом, пытаясь обрести равновесие и вдохновение с помощью бутылки коньяку, купленной накануне, хотя не так давно вернулся из бара Альфонсо, прилично набравшись. С большим напрягом мне удалось сочинить строк двадцать. И не было ни одной, которая бы не грешила той самой банальностью и тяжеловесностью и не раздражала бы своей леденящей фальшью и вымученным состраданием.
Мне захотелось позвонить Амалии и попросить ее надиктовать по телефону несколько фраз. Или Агеде, рискуя, что она бесповоротно вторгнется в мою жизнь. Или маме в иной мир, но боюсь, там не действует телефонная связь.
В итоге, поддавшись внезапному порыву, я набрал номер брата. Пьяный палец никак не хотел попадать в нужные клавиши. Пришлось снова и снова повторять попытки. Я собирался сразу перейти к главному: «Послушай, Рауль, не жди, что я смогу выразить словами свои чувства. В общем, я от всей души сочувствую вам и посылаю тебе мое братское объятие. До свидания». Трубку взяла Мария Элена, ее спокойствие в точности повторяло то, что вчера проявила Кристина. – Лучше тебе не говорить с Раулем. Он кое-как держится на транквилизаторах. Я скажу ему, что ты звонил.
Невестка понимает, почему я не смогу приехать в четверг в Сарагосу. Они с мужем от всего сердца благодарны всем, кто выражает им свои соболезнования. В то же время они хотели бы, чтобы в похоронах участвовало как можно меньше народу. Она добавляет кое-какую информацию к той, что вчера дала мне Кристина: временное улучшение состояния Хулии после возвращения из Германии, потом резкое ухудшение, паллиативные меры, быстрый конец. Она ушла без страданий, тело будет кремировано («Так хотела сама девочка»), урну захоронят в усыпальнице семьи Марии Элены. Я замечаю, что у моей невестки после переезда в Сарагосу усилился арагонский акцент, который прежде, вдали от родных мест, вроде бы смягчился. Простилась она со мной очень тепло, словно это ей самой пришлось утешать меня.
16.
Я вхожу в класс, где буду проводить первый в этот день урок. И кого же я вижу? Хулию! Вон она, сидит у окна и смотрит на меня не весело и не печально. Сердце у меня екает.
«Что ты здесь делаешь? Разве ты не умерла? – И еще: – Наверное, ты убежала из крематория и хочешь спросить, не спрячу ли я тебя у себя в квартире хотя бы на несколько дней?»
Понятное дело. Кому захочется, чтобы его сожгли, поместили в урну, а потом захоронили?
«Это не было сном», – пишет Кафка во втором абзаце «Превращения». Грегор Замза вовсе не воображает, что превратился в насекомое. Это произошло на самом деле. Утром он стал чудовищем, наделенным человеческим сознанием. И я тоже не сплю. Я только что вошел в класс со своей хронической усталостью, пересохшим ртом и желанием, чтобы поскорее закончился только что начавшийся день. Я пришел, чтобы выполнить каждодневную нагрузку, которая заключается в том, чтобы навеять сон на стадо подростков, впаривая им дозу усыпляющих философских теорий, и оправдать получаемое мною жалованье. Сегодня это Ницше и кризис просвещенного разума – согласно решению составителей школьных программ. Давно прошли те дни, когда я брал на себя труд готовиться к занятиям так, словно их будут напрямую показывать по телевидению для огромной аудитории. Вот уже много лет, как мне достаточно незадолго до выхода из дому глянуть мельком на тему урока, а потом вести его по старым конспектам – используя Сократову майевтику и импровизированные дискуссии. Все еще держа в руке портфель, я направляюсь к столу, за которым сидит Хулия, а та, заметив меня рядом, улыбается. Я останавливаюсь перед ней и спрашиваю:
– Ане, ты не будешь против, если я открою окно? Здесь очень жарко.
Во время урока я думаю, что ученики видят во мне одного из самых скучных преподавателей в школе, если не самого скучного. Они привыкли к моему облику, к моему голосу и моим плоским шуткам и, пожалуй, считают, что знают меня; но на самом деле они ничего обо мне не знают, как я, скорее всего, почти ничего не знаю о каждом из них. Они не представляют себе моих мыслей и чувств, моей частной жизни, того, чем я занимаюсь во внеурочное время, хотя, наверное, это последнее не так уж и трудно себе вообразить. Я занимаюсь выживанием и этому занятию посвящаю все свое время целиком. Короче, они не знают ничего. Не знает этого и Ане, Ане Кальво, которая лицом поразительно похожа на одну из моих племянниц, на ту, чей пепел предадут земле завтра на кладбище в Сарагосе.
17.
Я снова и снова убеждаюсь в том, о чем написал вчера. Ученики понятия не имеют, что скрывается за внешностью занудливого учителя, который стоит перед ними. Да им и не очень хочется это узнать. Им плевать на него, и я их понимаю и одобряю. Не менее легковесно, думаю, оценивают меня и коллеги по школе. Однако вряд ли Агеда относится ко мне так же. По-моему, у этой женщины под зрачками прячутся рентгеновские излучатели, что позволяет ей видеть ближних насквозь, и нередко я чувствую себя голым, когда она пристально на меня смотрит. Надо держать ухо востро.
Вчера была среда, и я опять встретил Агеду у рынка. На сей раз ее привела туда приятная цель: она решила вручить мне кусок бисквита, оставшийся от воскресного обеда. Он был тщательно завернут в фольгу. Я тотчас вспомнил маму, которая, приглашая нас с Раулем к себе, готовила гораздо больше того, что наши желудки могли вместить, чтобы под конец иметь возможность дать нам что-то с собой. Думаю, так она тешила себя иллюзией, будто продолжает кормить нас грудью, даже когда мы вошли в более чем солидный возраст, а заодно учила двух своих невесток как следует заботиться о мужьях.