Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ко всем Вам обращаюсь, наши многоуважаемые ученые, профессора и преподаватели, от имени молодого поколения. Мы к Вам пришли за знанием. Вооружайте нас подлинно марксистской наукой. Нам завтра выступать в бой, на передовую линию!
После такого эмоционального всплеска место на трибуне занял объект большевистской критики Ф. А. Абрамова – профессор Г. А. Бялый:
«…В эти дни, когда проходит общественный смотр нашей работы, естественно, необходимо каждому из нас остановиться, прежде всего, на своих собственных ошибках. Сделаю это и я.
Передо мной сейчас выступал тов. Абрамов. У нас был один объект изучения: мои скромные работы. У него – в целях критики, у меня – в целях самокритики. Исключая отдельные частности, как вы видите, мы пришли к общим выводам.
Я думаю, что наиболее серьезной из допущенных мною ошибок была антиисторическая идеализация литературных явлений прошлого, сказавшаяся в моей научной и педагогической работе. Исходил я при этом из самых лучших побуждений, я стремился раскрыть великие положительные ценности, заключенные в русской литературе, я исходил из желания опровергнуть вульгарно-социологические оценки, проникнутые нигилистическим отношением к ней.
Но дело не в побуждениях, а в результатах. В своей работе я нередко закрывал глаза на те черты социальной ограниченности, которые тому или иному писателю были свойственны. Я фактически игнорировал ленинское положение о двух культурах, которые имеются в каждой национальной культуре и находятся в непрерывной и ожесточенной борьбе. Это привело меня к совершенно недостаточному раскрытию процессов классовой борьбы в истории русской литературы, к забвению принципа партийности, который составляет живую душу и основной закон марксистско-ленинского литературоведения. Эти серьезные ошибки сказались у меня в изучении Тургенева. ‹…›
Подобные же ошибки оказались и в некоторых моих работах, посвященных Гаршину, посвященных Короленко, в изучении которого я также охотно подчеркивал прогрессивные черты его творчества и деятельности, в чем не было бы ничего плохого, если бы я при этом не говорил приглушенным тоном о тех чертах либерально-народнических взглядов, которые были ему присущи до конца его дней. ‹…›
Совершенно недостаточно я освещал в своих работах связь литературы с общественной жизнью. Между тем, установление связи литературы с общественной жизнью является основным принципом марксистско-ленинского подхода к литературе. Исторические условия, породившие творчество того или иного писателя, я часто предполагал известными и не подвергал их тщательному, углубленному марксистскому анализу, что является совершенно обязательным для каждого советского исследователя литературы. Исторический фон иной раз у меня подменялся литературным фоном, одни литературные явления выводились из других литературных же явлений, а не из общественной жизни, которая их породила. Так я поступил, например, в своей небольшой статье “Чехов и ‘Записки охотника’ ”, в которой сопоставляются произведения, порожденные совершенно различными условиями русской жизни, и самая возможность такого сопоставления никак не мотивируется. Все это приводило меня порою к абстрактному, имманентному анализу литературных произведений, к раскрытию их изнутри, а не в живых связях с условиями русской жизни. Такой подход с неизбежностью приводит к порочным выводам, к грубым ошибкам идеалистического, формалистического характера. ‹…›
Я недостаточно учитывал в своей работе и тот непреложный для меня сейчас факт, что наше литературоведение должно отбросить порочные навыки и вредные предрассудки цеховой науки, оно должно быть связано теснейшими узами с тем, что представляет жизненную основу советского строя, – с его политикой.
Наши работы должны быть проникнуты политикой, они должны быть острым оружием в той борьбе, которую ведет наша страна с реакционными влияниями буржуазного Запада. Наши работы должны быть проникнуты духом боевого советского патриотизма, они должны внушать читателю любовь к родной литературе.
В заключение я хочу сказать, что я не собираюсь делать никаких заверений, не собираюсь давать никаких клятвенных обещаний в перестройке, потому что думаю, что дело не в декларациях, а дело в том, чтобы практически показать, насколько каждый из нас правильно понимает те справедливые требования, которые предъявляет к нам вся советская общественность и весь советский народ. Я надеюсь, что мне удастся это сделать. (Аплодисменты)»[940].
Затем состоялось выступление еще одного, наиболее близкого ученика Г. А. Гуковского – доцента Г. П. Макогоненко[941]. Отказаться от выступления он не смог – уж очень рассчитывал на него Г. П. Бердников, да и положение Георгия Пантелеймоновича в те годы было очень заметным. Он, как начинающий специалист по русской литературе XVIII в., должен был выступить с критикой главного специалиста в этом вопросе – своего учителя и друга:
«…Я не буду говорить о работах десятилетней давности, я хочу говорить о работах, имеющих очень широкое хождение, о работах, являющихся плодом не отдельного исследователя, но целого коллектива наших молодых и старых ученых, так сказать, учителей и учеников. Я хочу говорить о книгах, вышедших года 2–3 тому назад, – это история литератур: “История русской литературы XVIII века” Гуковского, “История русской литературы XVIII века” Благого, в большей мере, “История русской литературы”, т. IV, АН СССР, также посвященный XVIII веку, и “История французской литературы”, т. I, АН»[942].
Однако разбор этих сочинений принял у доцента Макогоненко образ, трактуемый учеными типа Бушмина или Бердникова словом «заумь»:
«…Я хочу остановиться на примере истолкования европейского и русского сентиментализма. Во всех учебниках русской литературы и в истории литературы французской, которые написаны коллективом ученых, учителями и учениками, в том числе и вашим покорным слугой, который следовал за своими учителями, развивается концепция единого европейского классицизма, единого европейского сентиментализма, наконец, единого европейского романтизма. Мне представляется, что формула “единый европейский” нужна для того, чтобы, прикрываясь ею, провести определенную сумму идей. Формула “единый европейский” значит, что все зарождается в Англии и Франции, что именно так создаются идеи, которые затем начинают свое победоносное шествие по всем странам, и, наконец, доходят до России. Так, формула “единый европейский” оборачивается чистейшим формализмом, потому что она утверждает, что происходит движение лишь в сфере обособленного литературного ряда, что происходит филиация стиля, отдельных слов, выражений, что литература не зависит от национальных условий и социальной базы, ее породившей. Но “единый европейский” – это не только формула формализма, это ярчайшая форма современного космополитизма, ибо она утверждает, что источником создания идей, эстетики являются “передовые” страны Англия и Франция и что “отсталой” России остается только осваивать то, что создается на Западе. Так для русской литературы выдвигается задача, сформулированная в нелепой формуле “самобытного усвоения”. Третьей особенностью формулы “единого европейского” является безудержная идеализация