Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было душно, облаком толклись комары. Цветок нервно подергивал кожей, сгоняя слепней. А мне почему-то вдруг стало зябко, почудилось, что солнце закатилось, наступает темень и я проваливаюсь в бездонную черную ледяную пропасть.
Очнулась я на просторной русской печи, накрытая солдатским полушубком и каким-то дырявым рядном; проснулась, наверное, оттого, что за окном слышался зовущий, тоскующий голос коня, а другой голос, человеческий, успокаивал его. Слов было не разобрать, но голос показался мне приятным и добрым. Я слезла с печи и чуть не упала — так ослабели, так одеревенели ноги, противно дрожавшие при каждом шаге.
Он вошел в хату, может быть, слишком порывисто для его крупной фигуры, в тяжелом летном комбинезоне и меховых унтах; вошел, глянул сверху вниз, как Гулливер на лилинута, и сказал:
— Это вас малярия так...
— Мне надо в Баранью Гору, в редакцию.
— Провожу. Не то еще свалитесь с коня. У вас, верно, жар.
Он хотел пощупать мой лоб, но я уклонилась и вышла во двор. Только с третьей попытки, и то лишь согласившись наконец на помощ ь незнакомца, я взобралась на коня.
— Спасибо за все, — сухо поблагодарила я, прощаясь.
— Я провожу, — упрямо повторил он и зашагал рядом.
Мы молчали и лишь украдкой, смущаясь, обменивались изучающими взглядами. Разогревшись от быстрой ходьбы, он снял шлем, и я увидела прямые русые волосы, наверное очень жесткие и густые, без единого завитка. И лицо у него было очень обыкновенное, без особых примет — чуть скуластое, бронзово загорелое, с широко раскрытыми не то серыми, не то голубыми глазами и бровями вразлет, слишком тонкими для взрослого мужчины. Дорога поднималась в гору, в сыпучем песке ноги коня увязали по самые бабки, и летчику в унтах идти было нелегко.
— Спасибо, теперь я доеду сама.
— Нет уж, доставлю вас до дома.
На следующее утро я проснулась рано. Еще во сне я слышала тонкое пение самолета и во сне же старалась угадать, чей он: наш или немецкий. А когда гудение усилилось, я, почти проснувшись, решила, что это наверняка налет и надо спешить в укрытие. Но тут мотор взревел, словно самолет пикировал на нас, и я мигом открыла глаза и полуодетая, как легла с вечера, выскочила во двор. Над домом, то приближаясь, то удаляясь, кружил самолет. Наш, наш! С красными звездами. Самолет снижался, затем стремительно набирал высоту и там, в вышине, проделывал что-то такое, очень напоминавшее кувырканье в воздухе.
Деревенская улочка быстро заполнилась народом — и военными, и теми гражданскими, что еще оставались в прифронтовой полосе.
— Во дает!
— Класс! Высший пилотаж!
— Гляди, еще трубу сшибет, сукин сын!
— Губа ему обеспечена.
Задрав головы, люди смотрели, как гордо, красиво и умело вьется в небе зеленая птица с алыми перышками в крыльях. Одна только я стояла, опустив глаза. Не он ли — вчерашний летчик? Не знаю, что именно подсказывало мне — он! Или я ошибалась?
А под вечер, ровно через сутки, в тот же час меня снова затрясла малярия.
Он пришел и сел подле сундука, на котором я лежала под целым ворохом тряпья, пытаясь хоть чуть-чуть согреться. И опять мы молчали, и у меня не было сил, а вернее — желания сбросить его широкую, прохладную ладонь, которая так осторожно легла на мой лоб, забирая боль.
Потом всю ночь напролет я не могла заснуть и чутко вслушивалась в гул самолетов. Аэродром был недалеко от Бараньей Горы.
Я думала, в воздухе ли он сейчас, вот в эту минуту, и прилетит ли утром покружиться над домом, вызывая и восхищение и страх.
Утром какой-то солдат передал через старуху корректоршу две банки мясных консервов и плитку шоколада. Прямо на шоколадной обертке корявыми буквами было написано: «Поправляйтес. Эдуард». И где только потерял он мягкий знак, этот шальной Эдуард?
Слух мой обострился и стал, как у музыканта. Я ловила звуки самолетов, и вскоре мне стало казаться, что я безошибочно узнаю тот, на котором летал Эдик.
...Мы были бездомными влюбленными, бродягами без крыши над головой, и над нами всегда нависало безжалостное Время. Минуты, минуты! Мы считали и не считали их — от полета до полета, от тревоги до конца боя, от похода до возвращения с передовой. И было только одно место, где всегда происходили наши мимолетные встречи, — старое, запущенное кладбище за околицей села. Я сидела на полуобвалившейся могиле и ждала, ждала, ждала, не зная, придет он или нет. Потом я слышала тяжелые шаги, потом замечала неизменные бурые унты и синий комбинезон.
Ступал Эдуард неуклюже, как медведь. Он совсем не умел, казалось, ходить по земле, и меня это забавляло: с его-то громадными ногами! Потом, взявшись за руки, мы медленно бродили среди пологих холмиков, разбирая надписи на обросших мхом надгробных плитах:
«Прохожий, не гордись!
Вспомни мой прах.
Я уже дома,
А ты в гостях!»
— Разве это так? — спрашивал Эдуард. — Разве мы гордимся тем, что живы? Я вот совсем не чувствую себя гостем в этом мире. Я прописан в нем постоянно. И ты тоже. А после войны мы и совсем забудем, что такое смерть. У нас с тобой еще столько лет впереди! И тогда-то уж мы по кладбищу разгуливать не станем. Тут все же как-то... Будут парки. Своя комната. Будут...
Да, мы были по-настоящему молоды. И мечтали. И старались хоть на миг забыть о том страшном, что постоянно происходило вокруг нас.
Нам захотелось потанцевать, и мы медленно топтались на крохотной неровной площадке среди разрушенных временем и войной могил. Он тихонько напевал мой любимый «Синий платочек» и кружил меня, нежно держа за плечи, словно бы на них и в самом деле был накинут тонкий синий платок, — кружил и немилосердно наступал на ноги огромными унтами. С березы, опустившей скорбные ветки