Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прости, я не желаю превращать нашу переписку в роман впечатлений, особенно ныне, когда впечатлений нет. Так вот, про радость: кто-то ее все же испытывает, например сейчас я смотрю, как Карл и Амалия кидаются друг в друга мокрыми листьями в саду. Мали… славная девчушка. Ты ее, наверное, помнишь: вылитая мать, темноволосая, темноглазая, быстрая как бельчонок. Знаешь, смотрю и отчего-то думаю: выживи хоть одна из моих сестер, выглядела бы примерно так, только была бы смуглее. От этого горько. Общаться с ней я ведь почти не могу. Все еще сложно от понимания, что она не плоть от плоти брата, что достопочтенная Госпожа Невидимка нагуляла ее и даже не помнит – или не хочет признаваться? – от кого. Да-да, это не мое дело, мне незачем в это лезть, это снобизм. Я и не лез, как ты помнишь… пока со мной была ты.
Я не должен писать этого, это глупо и унизительно, но я уничтожен, родная. И я не оправлюсь, уже не оправлюсь, потому и владею собой все хуже. Карл выздоравливает на глазах, а меня не радует и это, совсем нет. Я стараюсь не придираться, вообще не слишком отнимаю его время, за исключением часов, когда прошу написать пару писем или сопроводить меня на прогулке. Всякий раз я вижу: он лучше повалялся бы в постели, или пообщался бы с соседями, или повозился бы в саду с прислугой и Терезой, или – невероятно! – поиграл бы на рояле для Амалии. Она, в отличие от всех этих почтенных замковых аборигенов, кстати, музыкальна. Талантов у нее особенно нет, но она восторженный ценитель, и не раз я ловил ее взгляды, полные надежды. Наверное, она хочет, чтобы и я ей поиграл, но я не сажусь. Скорее из упрямства, сам на себя зол, но… но… Если хочу поиграть, то запираюсь. И чтобы никто не подходил.
Я превращаюсь в совсем нелюдимое существо и боюсь порой сам себя, родная. Но, видимо, правда ничего не поделать. Ведь я злюсь, очень злюсь, а в особенно темные минуты думаю об ужасном, о том, что не должен говорить, но и удержать не могу. Так вот. Порой твоя цена кажется мне возмутительно, несправедливо высокой. Я задаюсь вопросом: если бы ты спросила, просто спросила, променял бы я тебя на Карла? Ты не спросила, спасая его от наших с Иоганной родительских грехов. Это твое право, да, не за это ли я люблю тебя, не за это ли признаю, что ты мудрее и выше? Но если бы спросила… о, если бы спросила, скорее всего, мой ответ оттолкнул бы тебя. К этому ли я стремился годами, стараясь быть великодушным и создавать прекрасное? Эту ли маску лепила мне судьба пальцами властными и сильными, как у покойного Дейма? Наверное, нет. Этой маски я боюсь. Прости. Прости, не читай, забудь. Я останавливаюсь здесь, чтобы не сделать хуже. Да сжалится надо мной Небо.
Осень тянется, из пестрой становится тусклой – а они все не уезжают. Карл поправляется, но время от времени просыпается от кошмаров; Людвигом периодически овладевают острые боли в голове, желудке, груди – и он, оправдываясь ими, лежит сутки напролет. Николаус не возражает, он заботится то об одном, то о другом госте, когда не занят делами, а когда занят – по дому снует Мали.
Она старается быть хозяйкой, хотя видно, что ей страшно. Она заговаривает там, где молчит мать, и неуловимо напоминает фею – ту, которая предпочтет помочь людям скрытно, нежели явит себя. Раз в несколько дней Людвиг находит в своей башенной комнатушке букеты поздних цветов или сухих листьев; такие же появляются у Карла. На фортепиано каждую неделю стоят свежие ноты – правда, все ноты вальсов. Карл играет, играет бегло, но хорошо. Амалия не танцует, стесняется – но, сидя и слушая, грациозно поводит головой. Мать ее не слишком одобряет эти посиделки, особенно когда дети задерживаются допоздна; Николаус происходящее не комментирует, но есть ощущение, что ему как раз вальсы нравятся: забредя случайно в комнату, он как-то меняет походку на более изящную и щелкает пальцами, и вид его становится таким глупым и довольным, что Людвиг старается спрятать глаза. Таким он брата не видел… пожалуй, никогда.
«Почему ты похожее не сочиняешь?» – как-то после ужина выводит Нико в его разговорной тетради. Людвиг в первый миг решает, что его теперь подводят еще и глаза, потом все же смеется, на деле стараясь скрыть тоскливое раздражение:
– А почему слоны не ныряют за жемчугом?
Брат качает головой, быстро пишет:
«Моей дочери было бы приятно… – Рука замирает. В лицо бросается краска. Он уже не знает, как исправить текст, поэтому просто продолжает: – …Получить вальс от тебя».
– Дочери, – удивленно повторяет Людвиг. Нико, собрав всю храбрость, поднимает взгляд. – Нет, нет, дочери, значит, дочери. Что же касается вальсов, – тему лучше скорее увести, – знаешь, есть у меня издатель с забавной фамилией Диабелли, так вот он тоже баловался раньше сочинительством и подсунул как-то мне свой вальс. Попросил набросать вариации. Я сделал целых тридцать три штуки, но, представь себе, ни под одну не оказалось возможно танцевать. Под одни, по словам бедняги, хотелось скорее лечь и умереть, другие, наоборот, были такими бешеными, что станцуй – упадешь в кружении и сломаешь шею себе или партнерше. Так что…
– Жаль. – Забывшись, Николаус говорит это вслух, но Людвиг читает по губам. А в глазах видит совсем иное – благодарность за такт.
– Нико, – окликает он, надеясь, что говорит достаточно тихо. – Нико, если бы ты знал, как я завидую тебе.
Брат бледнеет. Нет, лицо становится серым. Как и всегда, понял больше, чем услышал.
– Что с тобой происходит? – снова удается прочесть по губам, но ответ очевиден.
– Ничего. Со мной больше ничего не происходит, возможно, в том и беда. Забудь.
Николаус качает головой, кажется, тянется навстречу, но Людвиг резко встает. Выходя из столовой, он сталкивается с Амалией, слабо улыбается ей и проходит мимо. Зависть его жжется, распуская иглы в желудке. Но он старается не обращать на это внимания.
У моей любви к семье долгий путь, родная, ты знаешь, – и часть я по-прежнему не прошел, а может, и не пройду. По разным причинам мне все еще сложно, нет, стало еще сложнее простить отца. У меня