Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нико опускает голову. Сосредоточенно пишет дальше. Перо в одном месте рвет лист.
«Он талантливый, неглупый юноша. И у него есть цель. Ему не стоит тратить здесь время, чем раньше он начнет подготовку к службе, тем лучше. Ты должен понимать».
Должен. Людвиг снова встречается с братом взглядом, кивает, но боль и злость неумолимо крепнут. Он знает, что неправ. Знает, что следующие слова выйдут жалкими. Но все равно интересуется, надеясь, что ответ будет сочиться ядом и Нико это почувствует:
– Ты так расстроился, что Карл не горит желанием жениться на твоей сиротке? И поэтому гонишь нас вот так сразу, в такую непогоду?
– Не гоню! – Нико выпаливает это вслух, сверкнув глазами. – И она не сирота!
Опять он, явно пересилив какие-то более бурные чувства, склоняется, опять пишет. Людвиг следит, и желание отнять лист, просто вырвать, скомкать и швырнуть, все невыносимее. Какого черта? Какого черта его воспитывают и стыдят?
– «Если ты не хочешь потом сам же себя корить и ссориться с Карлом сильнее, то твой долг – поскорее отпустить его», – читает он раздраженно. – Нико, это наши…
– У него есть цель, – добавляет Николаус и еще немного шевелит губами.
– Что? – переспрашивает Людвиг, щурясь. Ему показалось, что он понял, но он, пожалуй, хочет это услышать. – Нико, сжалься над немощным братом, напиши.
Нико молчит. Он, совсем как неродная дочь, чуть вжал голову в плечи.
– Я сказал, напиши! – рявкает Людвиг громче, стучит по столу, чтобы разозлить, а вовсе не напугать – и Нико злится, до раздутых ноздрей. Снова склоняется, снова скрипит пером. На листе, чуть ниже всех прочих слов, крупнее и жирнее, появляется:
«У него есть цель. В отличие от тебя».
Людвиг молчит, а ногти его медленно, болезненно скребут по столу. Нико морщится: видимо, звук слышно, видимо, он противный. Но тут же пальцы сжимают перо судорожнее, упрямее, снова оно ныряет в чернильницу, снова устремляется к листу и, на этот раз соскальзывая, роняя капли, сбиваясь, пишет, криво и спешно:
«Я всегда рад тебе, Людвиг. И мне очень за тебя тревожно. Но у меня здесь не зачарованный Аваллон. Время в остальном мире продолжает течь, и Карлу правда пора строить собственную жизнь. Так, как он того хочет, он, не ты».
Брат кидает перо, отдергивает руки, резко встает – и вовремя: Людвиг все же завладевает листом. Глядя глаза в глаза, рвет его, припечатывает обратно к столешнице, хищно подается ближе. Брат замирает. Он дышит часто, взгляд его из-за того, что нормально смотрит только один глаз, совершенно безумен, но тверд. Людвиг теряется: он думал, теперь-то брат смутится, теперь-то снова залепечет, что рад гостям, что не имеет в виду ничего такого, что просто волнуется…
– Значит, вот так ты нас любишь? – Гримаса, скорее всего, полна гнева.
Но Николаус говорит коротко, сухо и четко, так, что прочесть совсем не сложно:
– Ты очень похож на отца. А я очень не хочу тебя ненавидеть.
Кулак летит к его лицу сам, стремительно и яростно, но каким-то чудом удается остановиться вовремя. Наверное, со стороны это похоже на дьявольскую пляску: резкий разворот плеч, наклон головы, одна рука, стиснувшая и дернувшая вбок другую. Николаус действительно наблюдает расширенными от ужаса глазами. Он-то даже не попытался ни попятиться, ни заслониться. Теребит обрывки листа кончиками пальцев. Все.
– Нет, нет, – шепчет Людвиг и, сделав немыслимое усилие, расслабляется, кулем падает на ближайший стул. Брат стоит все такой же безмолвный, весь серый, с трясущимися губами. – Боже, Нико, Нико… Нико, прости меня.
То, что ворочается внутри, не поддается описанию, но там все разодрано. Стоит представить, что он собирался сделать, – и хочется вырвать себе волосы. Нет, не так – чтобы за них схватился Нико. Чтобы приложил любимого старшего брата о стол, чтобы хоть раз в жизни сделал то, на что всегда имел полное право, – отплатил обидчику. Но правда и боль тем беспощаднее, чем проще факт: Николаус ван Бетховен никогда не сделает подобного, и не потому, что слаб. Знание это, холодное и острое, живет внутри с самого детства. Как и другое, еще холоднее, еще острее: одним глазом брат видит больше, чем многие другие – двумя.
– Я не понимаю почему, – начинает Нико и осекается. Шатнувшись, выходит из-за стола, встает ближе, начинает иначе. – Ты же другой. Ты его победил, и ты…
Он теряет слова. Губы дрожат сильнее и сильнее. Это не обида, это все еще страх.
– Ты ведь испугался, еще когда я думал, что сделаю Карла музыкантом, – тихо обрывает Людвиг, и Николаус кивает. – Но не остановил меня.
– Не верил, – выдыхает Нико, и его рука ложится Людвигу на плечо. – Не верю. Не буду. Еще не поздно, поэтому уезжайте, поэтому…
– Да, – выдыхает Людвиг и быстро встает. – Да, ты прав. Скоро. Вот только…
Он решает не заканчивать – просто переводит взгляд за окно. Там глухой вечер, все еще дождь, но кое-что изменилось: к стеклу прильнул десятками уродливых дымчатых морд туман. Странно… но то, что нужно прямо сейчас. То, что нужно перед последним долгим путешествием домой. То, что нужно, чтобы…
«Что?» – спрашивает то ли Николаус, то ли фантомы в голове. Не понять.
– Каменное сердце, – шепчет он одними губами, быстро глянув на брата в последний раз. – Доброй ночи, Нико. Спасибо тебе за все.
Не дожидаясь ответа, не встречаясь глазами, он быстро, как только может, выходит прочь.
Однажды ты сказала, что, став ненадолго чудовищем, я останусь им навсегда. Что у меня не хватит сил для обратного превращения, что гнев задушит мою доброту, что драконами не становятся ради мщения и расправы – но я тебя не понял. Понимаю только теперь. Понимаю и благодарю за милосердие, за правду, которую ты укрыла от меня до поры, думая, наверное, что я совсем отчаюсь.
Рыцари, побеждающие чудовищ, тоже становятся ими, хотят они того или нет. Не знаю, как это получается, но вижу в самых разных отражениях.
Россия, изгнавшая Наполеона, в декабре уничтожила десятки молодых жизней, когда те посмели поднять головы против правителя, – и продолжает уничтожать.
Вена, выстоявшая против кромешной тьмы, теперь купается в ней и строит новые и новые Башни Дураков.
Наша семья, сделавшая все, чтобы не распасться, не может дать достаточно радости следующим поколениям.
А я превращаюсь в отца. Теперь-то я вижу последнее проявление этого: желание вцепиться мертвой хваткой. Вцепиться, держать, держать, сколько можно, просто он говорил: «Людвиг,