Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут паузу сделал Кублах, желая говорить как можно честней, почему-то именно перед Джосикой – этой, в общем-то, дрянью спившейся, которую недаром Дон бросил, но которая сейчас, в силу обстоятельств, королевой вдруг себя возомнила. Словом, непонятно почему, но Кублах почувствовал себя перед Джосикой словно как перед исповедником главным: обязательно надо было ей именно что правду ответить. Не получилось, почувствовал, но сказал упрямо, изо всех сил уверяя себя, что говорит правду:
– Я никого не предавал в своей жизни. Я Дона не предавал. Предательство – это нарушение доверия. Это когда он мне что-нибудь доверял? В вашей компании мой номер всегда был последний, хихикали надо мной, с какой стати я должен хранить вам верность?
И опять пауза. Затем голос Джосики – жесткий, злой, но без намека на издевательство:
– Ну да, вот уж да, действительно, с какой стати? Обязательства могут быть только перед обществом, не перед друзьями. Особенно если это так приятно – отправить друга в тюрьму, а перед тем скрутить его, обездвижить, полностью себе подчинить, заставить его делать все, что тебе угодно, например, сплясать его телом какой-нибудь смешной танец… Ты ведь можешь заставить его плясать, а, Йохо?
– Могу, – осипло ответил Кублах.
И вспомнил вдруг, что такая мысль у него возникла тогда, и он с удовольствием ее обсосал. Дон тогда лежал в кресле, которое действительно было очень неудобным, слишком узким, слишком низким, слишком костлявым, причем лежал в не очень естественной позе, с правой ногой на весу, лежал так, как был брошен небрежно по прибытии на вегикл, и Кублах устыдился сейчас, что не уложил его поудобнее. Впрочем, как же, нет! Уложил, правда, позднее чуть-чуть, и если совсем уже честно, то не из сочувствия, а потому что самому неприятно было смотреть, да и пилот бы не одобрил, зайди он в каюту случайно, тем более что он был скорее на стороне Дона, чем Кублаха: уж очень пристально смотрел на своих пассажиров, когда встречал их на той платформе с зеленым клювом.
– Это что, Дон?
– Да.
– Уолхов?
– Да.
– Ага. Так.
Неразговорчивый он был, пилот. Вообще мрачный. Было бы неприятно, если бы он увидел, как лежит Дон в своем и без того неудобном кресле.
«Нехорошо», – подумал о себе Кублах, и поморщился от неудовольствия собой, и повторил Джосике:
– Могу. Еще как могу.
А когда она стала еще больше доставать своими горькими разговорами о предательстве, привычно постучал пальцами по столешнице (ярко-красной она была, как всегда) и сказал:
– Этот чай у меня из ушей скоро польется. Да, мне было приятно, не могу сказать почему, сам не знаю. А если б и знал, тебе не сказал бы. Ты все переворачиваешь наизнанку, чудовище из меня делаешь, так нельзя.
Джосика неприятно скривила лицо, проскрипела:
– Хоть бы кто-нибудь мне сказал, как можно по-другому говорить о предателях, вот была бы рада послушать!
Она никогда эту тему предательства не оставляла, ни разу так не было, чтобы мимо нее прошла.
Ее слова действовали на Кублаха как укусы.
– Это не мои укусы, – объясняла она. – Это укусы совести. Это больно, я понимаю. Я совесть твоя, Йохо, первый раз в жизни приходится выступать в такой несусветной роли.
– Зачем тебе это надо? – недоумевал Кублах.
Обвиняющим тоном Джосика пыталась прикрыть желание объяснить себя Кублаху, а заодно и понять его отношения. Правда, до «объяснения себя» дело почти никогда не доходило: их разговоры вертелись вокруг личности Кублаха и того, как он предал Дона, их чаепития представляли собой непрекращающийся диспут, причем диспут этот был превосходный, то есть не такой, когда спорщики стараются во что бы то ни стало настоять на своей позиции и навязать ее оппоненту, – это был диспут не противников, но сторонников, пытающихся совместно разрешить общую трудность, на которую они глядят с разных сторон.
Они были предельно искренни друг с другом в этих беседах, проявляли ту самую «полную искренность», когда человек пусть даже и врет, но все равно изо всех сил пытается этого не делать.
Они безумно раздражали друг друга.
– Да, ты права, – признался однажды Кублах. – Обязательства перед обществом тут ни при чем, хотя я совершенно искренне верил, что такие обязательства есть. Откровенно говоря, я даже не совсем понимаю, что такое общество в строгом толковании этого слова.
– Жизнь не математика, – ответила Джосика, внезапно осознав, что говорит словами Дона и думает его мыслями, ей, Джосике, совершенно несвойственными, она давно отвыкла от них. – Жизнь не математика, в ней мало места точным определениям. А неточные можно крутить в любую сторону, правда?
Она была Джосикой, а не Доном, а с Кублахом часто говорила как Дон, сама себе удивляясь. В некотором смысле это был разговор Кублаха и – через Джосику – Дона, но с Доном Кублах так никогда не смог бы поговорить.
– Да, ты права, – отвечал Кублах. – Общество здесь ни при чем, это был мой собственный выбор. Не могу сказать, что мне было приятно – тут все сложнее, – но это была положительная эмоция, когда я держал Дона в своих руках.
Пауза, пауза, пауза, пауза… И злобный, истерический укус Джосики:
– Не ври! Тебе было просто приятно. Ты утолял свою зависть.
– Здесь все сложнее, – упрямо твердил Кублах, уперев хмурый взгляд в столешницу ярко-красную. – При чем тут зависть, что ты в зависти понимаешь?
– Сложнее, ха-ха, как бы не так! – Джосика, тогда почти трезвая, вдруг совершенно пьяно подмигнула ему. – Интересно получается, Йохо, правда? Чтоб оправдать гадость какую-нибудь – да то же предательство оправдать! – тебе нужны очень сложные объяснения, чуть что скажешь тебе, так по-твоему все не так, все «сложнее». А нормальные вещи, даже вот такие, про какие ты говоришь, что они с нестрогими терминами, объясняются всегда просто, их вообще объяснять не надо, и так понятно. Мир-то прост!
Без паузы, Кублах:
– Мир сложен!
Без паузы, Джосика:
– Мир прост! Даже в твоей любимой математике есть правило, что теория тем верней, чем она проще, сама слышала.
– Изящней, не проще. Это не одно и то же.
– Это