Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не удовлетворившись «социобиологией», «биологическим разнообразием» и «биофилией», в 1998 году Уилсон ввел еще одно новое понятие – «непротиворечивость». В своей книге «Непротиворечивость: единство знания» он говорит: «Величайшим предприятием нашего разума всегда был и будет поиск связи между естественными и гуманитарными науками». Это и есть определение «непротиворечивости», цель которой, в наш век синтеза – выработка некоего общего набора абстрактных принципов, объединяющих важнейшие направления человеческой мысли: этику, общественные науки, экологическую политику и биологию. Мы уже видим, говорит он, признаки некоего фундаментального порядка в природном мире: различные сферы, по-видимому, подчиняются схожим алгоритмам – так что мы видим, например, что археология, генетика и лингвистика, или геология тектонических плит, история эволюции и климатические исследования рассказывают нам с разных точек зрения одну и ту же историю».[814]
Это приводит ученого к мысли, что сейчас, на наших глазах, происходит еще одно важное сближение – сближение когнитивной нейропсихологии, поведенческой генетики человека, эволюционной биологии и экологии, вместе способных поднять наше понимание общественных и гуманитарных наук на невиданный ранее уровень. Так, биологическое происхождение искусства, говорит Уилсон, ясно видно из того, что голливудские фильмы понятны и популярны в Сингапуре или что Нобелевскую премию по литературе вручают не только европейцам, но и азиатам, и африканцам. Однако, говорит он, искусство отвечает также и нашей тяге к мистическому – наследию палеолитической окружающей среды, в которой развивался наш мозг. «Думаю, что наша эмоциональная жизнь по-прежнему проходит там».[815]
От этого Уилсон переходит к нравственному поведению, которое, по его словам, «непротиворечиво» сочетается с положениями естественных наук. И здесь Уилсон также отметает «трансцендентальную» позицию, веру в то, что нравственные ценности существуют в некоей независимой метафизической реальности: вовсе нет – это адаптационные механизмы, укорененные в истории нашей эволюции. «В религии я склоняюсь к деизму, однако доказательство его считаю в основном проблемой астрофизиков. Существование космологического бога, создавшего вселенную (в которого верят деисты), вполне вероятно и, быть может, со временем будет установлено – возможно, при помощи таких форм материальных свидетельств, которых мы сейчас не можем себе вообразить. А может быть, это навсегда останется за пределами человеческого знания. Однако куда более важное для человечества существование биологического бога, направляющего эволюцию живой природы и вмешивающегося в человеческие дела (бога теизма), напротив, все более и более противоречит биологии и нейропсихологии. Думаю, что все имеющиеся у нас факты свидетельствуют о чисто материальном происхождении этики».
Далее он переходит к тому, что приблизительно из ста тысяч религий и верований, существовавших в истории, многие не пережили этнических и племенных конфликтов, а это указывает на то, что крупные религии, дожившие до наших дней, – победители в дарвиновской борьбе культур: «Никому еще не удавалось выжить за счет толерантности к своим противникам». Одним из наиболее опасных верований он называет убеждения, присущие христианству: «Мы рождены не для этого мира». «Если всех нас ждет вторая жизнь, это значит, что страдания – особенно чужие – вполне можно перетерпеть. Природу можно эксплуатировать, как нам заблагорассудится. Врагов веры – истреблять». Этические и религиозные убеждения создаются снизу вверх, от людей к их культуре, а не сверху вниз.
Мы по-прежнему отзывчивы на идею бога, продолжает Уилсон; связано это с тем, что, хотя наша этика и представляет собой механизм адаптации к повседневной жизни, нам все же нужно нечто большее – то, что он называет «поэзией утверждения» и тягой к авторитету. Это одна из причин, по которым религия работает: «Когда у нас мурашки бегут по коже от гимнов и молитв – это говорит о присутствии поэзии, о том, что мы ощущаем душу племени».
Но не более того. «Мы, человечество, можем гордиться собой: открыв, что мы одни во вселенной, мы почти ничем более не обязаны своим богам. А смирение лучше проявлять по отношению к собратьям-людям и ко всему живому на нашей планете – и на них возлагать все наши надежды». Важнее всего для нас единство; и идея мистического единства, с природой или со вселенной – «неотъемлемая часть человеческого духа».[816]
Людям, говорит Уилсон, нужно священное писание, однако не в форме космологических мифов: «Его можно взять из материальной истории вселенной и человечества. В этом нет ничего «низменного». Истинный эволюционный эпос, пересказанный на языке поэзии, способен возвышать и облагораживать не менее любого религиозного эпоса… Я убежден, что результатом этого состязания двух мировоззрений со временем станет секуляризация человеческого духа и самой религии».[817]
Хотя Теодор Рожак, как мы уже упоминали, прославился тем, что ввел в оборот термин «контркультура» и написал ее историю, сам он предпочитал, чтобы его помнили как изобретателя того, что он называл новой наукой, соответствующей потребностям времени. Эта наука, которую он называл экопсихологией – в сущности, форма той же биофилии. Экология в то время – после выхода в 1962 году книги Рейчел Карсон «Беззвучная весна» и первых разговоров о глобальном потеплении – была на острие всеобщего внимания: люди начали остро осознавать, что земные ресурсы конечны. Рожак, всегда внимательный к нашим духовным порывам, рано обратил внимание на то, что наша ответственность за «мир за пределами человека» предлагает морально приемлемый способ «перекинуть мост через пропасть между личным и планетарным», дав человеку чувство смысла и цели, в других местах недоступное.
Рожак считал экопсихологию здоровым способом вывода людей из «зацикленности на себе», свойственной психотерапевтической этике, шагом вперед по сравнению с контркультурой, путем, на котором человек может ощутить то «океаническое единство», о котором говорил Фрейд в связи с религией. Рожак полагал даже, что она может стать современной наукой о душе, основанной на чем-то большем, чем секс, семья и общественные связи. Он находил много интересного в работах Юнга, замечая, что знаменитый швейцарец собрал из мифов и религиозных символов различных мировых культур «резервуар учений о спасении». По его мнению, существуют четыре важнейших для психики начала, которые у современного человека подавлены: природа, мир животных, мир первобытного человека, творческая фантазия. «Под слоем сознания он видел нематериальное коллективное бессознательное, содержащее в себе всю мудрость рода человеческого». В творчестве Юнга Рожак видел «попытку излечить городской невроз атеизма», соглашаясь с ним в том, что в наше время природный мир подчинен «десакрализованной науке… углубляющей пропасть между физическим и духовным».[818]