Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Модернистское культурное движение, к которому стремился примкнуть Волошин, состояло из множества пересекающихся и постоянно меняющихся кругов общения[66].
Рис. 2. Максимилиан Волошин. Париж, 1905 год. Архив Вл. Купченко
Общим для этих группировок было прежде всего агрессивное сопротивление русскому реализму с его утилитарным взглядом на литературу как средство преобразования общества. Символисты провозглашали «искусство ради искусства», а не ради общества, и, исходя из этого общепризнанного положения, расходились по разным путям, отражавшимся в разнообразных взаимосвязанных ассоциативных сетях этого движения. В него входили и декадентское движение на ранней стадии, и театральное объединение «Мир искусства» А. Н. Бенуа и С. П. Дягилева, и кружок, сложившийся вокруг брюсовских «Весов», и религиозно-философский кружок 3. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского, и задорные «Аргонавты» А. Белого, и те, кто собирался в «Башне» Вяч. Иванова, – и это далеко не полный перечень участвовавших в нем более формальных или воспринимающих себя таковыми организаций. В эти организации то вливались, то выходили из них многочисленные менее формальные кружки, подхваченные вихрем меняющихся личных и профессиональных связей.
Хотя многие участники движения символистов чувствовали, что делают общее дело, они составляли сообщество, обладающее значительным потенциалом к конфликтам и дисгармонии. Большое разнообразие этих кружков, страстная приверженность многих участников символистского движения своим идеям и нетерпимость отдельных личностей – все это могло способствовать напряженности в межличностных отношениях. Одним из главных источников напряженности была потенциально гибридная природа русского литературного кружка, отмечавшаяся во введении. Как и во многих подобных группировках того времени, в кружках символистов происходило такое смешение антиструктурных отношений коммунитас с противоположной тенденцией к традиционным иерархическим отношениям власти, которое, как будет убедительно продемонстрировано во втором разделе данной главы, могло значительно усилить в них внутренние трения.
Именно на фоне этих трений и личных противостояний Волошин начал стремительно делать себе имя, которое сослужит ему хорошую службу в литературных кругах: как мы узнаём из воспоминаний, он проявил себя как личность, наделенная тем важнейшим качеством человечности, умением проявлять чуткость к чувствам окружающих, которое так превозносилось в «воспоминаниях современников» о великих лидерах интеллигентских сообществ. Этот талант лежал в основе его растущего умения содействовать гармонии в потенциально накаленной атмосфере кружка – умения, которое во многих отношениях способствовало его превращению в культовую фигуру. Ибо в тех случаях, когда лидеру кружка не хватало человечности и он, подобно Белинскому, преследовал идеалистические цели, не считаясь с чувствами окружающих, огромный ущерб мог быть нанесен как отдельным людям, так и социальным сетям. Наиболее ярко Волошин продемонстрировал это качество в той домашней обстановке, в которой обычно собирались символистские кружки и их ответвления. Прежде всего он проявлял внимание к нуждам и заботам самых слабых членов этого надомного мира интеллектуальных связей, а именно женщин и детей, которым суждено было составить наиболее значительную часть его собственного кружка и стать важнейшим источником его общественного влияния.
Одна из проблем, к которым я обращаюсь в этой книге, связана с тем, в какой степени агиографические воспоминания о Волошине соответствуют исторической реальности; безусловно, этот вопрос следует поставить и в отношении даваемых в мемуарах характеристик общественного значения и мастерства Волошина. Действительно ли он был так внимателен к людям, или это качество было приписано ему лишь задним числом? Однако любопытно то, что первые признаки его искусства общения обнаруживаются не в мемуарах, а в более достоверных документах, а именно в переписке Волошина с близким другом, которую он вел в студенческие годы. Эти письма свидетельствуют о попытке Волошина помирить двух самых близких друзей его юности – не случайно тех самых друзей, с которыми он недавно жил под одной крышей: Александру Петрову и Сашу Пешковского. Анализируя историю попытки Волошина преодолеть их размолвку, мы обретаем более глубокое понимание того, что, по-видимому, являлось его развивающимся истинным талантом управления человеческими отношениями.
В начале 1898 года, когда Волошин по-прежнему учился в Московском университете, Петрова (остававшаяся дома, в Феодосии) поссорилась с Пешковским (учившимся ныне в университете вместе с Волошиным). Петрова рассердилась на Сашу, и Саша, не понимая, чем именно вызвал ее гнев, обратился за помощью и поддержкой к Волошину. Стремясь разрешить конфликт, Волошин написал Петровой:
Моя просьба такова: объясните мне, пожалуйста: чем вас Пешковский оскорбил? Почему вы считаете это оскорбление таким, которого простить нельзя? Почему вы считаете это оскорбление намеренным? Напишите все, что вы чувствуете, имея в виду, что обстоятельства, сопровождавшие его, я представляю себе очень смутно. Еще раз повторяю: если вам тяжело писать – не пишите. Напишете ли вы, или не напишете и что бы вы ни написали – ничто ни в каком случае не изменит моих отношений к вам. Моя цель: устранить недоразумение. Я это считаю своим долгом, как друг ваш и как друг Пешковского[67].
Петрова была смущена. Чтобы продемонстрировать ей, как далеко могут зайти феодосийские сплетники, Саша в шутку рассказал ей о слухе, будто бы они с ней собираются пожениться. Это ее рассердило. Отвечая на ее письмо, Волошин писал:
Вы пишете, что скучаете «по прежнем Пешковском». Да разве ж он теперь не прежний? Да разве тот «Пешковский», которого вы знали, может измениться? И разве тот Пешковский страдал когда-нибудь отсутствием воспитанности? <…> Как вы могли предположить «за этим Пешковским» «такие» мысли?
Затем, чтобы продемонстрировать ей, что Пешковский волнуется и переживает по поводу причины их размолвки, он процитировал фрагмент полученного от Саши письма, в котором говорилось о ссоре. В конце письма Волошин довольно прохладно заметил, что грубый и глупый Пешковский существует только в ее воображении, а на самом деле есть только «чуткий, хороший, скромный, деликатный, глубокий, вдумчивый и способный Пешковский, которого всякий любил тем больше, чем ближе узнавал его» [Волошин 19916: 63–65][68].
Уверенность Волошина в стабильности их собственных отношений и легкость, с которой он понял, подхватил и использовал в собственных целях метафору, посредством которой Петрова выразила свое отчуждение от Пешковского – о превращении Пешковского в другого человека, – свидетельствуют о его крепнущей способности улавливать эмоциональные состояния окружающих и их проявления, а также понимать силу метафоры в человеческих отношениях в условиях постоянных перемен. И та твердость, с которой он сумел убедить Петрову отказаться и от метафоры, и от разочарования, свидетельствует о возрастающем авторитете Волошина, который в будущем поможет ему притягивать к себе