Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же движение символистов, как и значительная часть модернистского опыта, было по крайней мере в равной степени сформировано как структурой – силами традиционной власти и иерархии, – так и антиструктурой коммунитас. При всей чистоте своих интеллектуальных и духовных устремлений, многие символисты хорошо знали о новых и развивающихся коммерческих и технических средствах, позволяющих донести их идеи до человечества, оказать влияние на национальный дискурс, и были очень амбициозны. Из-за этих амбиций они столкнулись с требованиями, которые по целому ряду направлений предъявляла к их интеллектуальному сообществу традиционная структура. Им пришлось решать проблему поиска финансирования и поддержки за счет патронажа со стороны самодержавия и купечества; выстраивать систему связей, поскольку они ждали друг от друга не только поддержки и выражения приверженности своему сообществу, но и создания стратегических профессиональных альянсов, чтобы обеспечить своим сочинениям выход в публичную сферу антологий, журналов и издательств; справляться с нередкими для амбициозных интеллектуалов проблемами – иными словами, с проблемами организации и власти[72].
Это, в свою очередь, делало их уязвимыми для преобладающих структурных факторов российской интеллектуальной организации, то есть для традиций нетворкинга и патронажа, которые, как утверждается в этой книге, имели глубокие корни в домашнем быте российской интеллигенции и, следовательно, в отношениях власти, которые управляли этой сферой. Ибо, как и на протяжении большей части российского интеллектуального опыта, основная часть деятельности символистов, направленной на формирование кружков и нетворкинга, составление планов, обсуждение замыслов, а также подготовку к явлению себя публике, разворачивалась именно в домашней обстановке. Ведь именно в условиях действия сил и противоречий домашнего общения и привычной патриархальной иерархической структуры мужского и женского, старшего и младшего, проходили собрания кружков. Эта иерархия накладывала неизгладимый отпечаток на развитие профессиональной деятельности символистов. Причем она влияла не только на профессиональную деятельность, но и на более идеалистическую, духовно мотивированную сферу жизни символистского кружка, например на жизнетворчество, которое часто проявлялось и в сфере домашней жизни.
Не приходится особенно удивляться тому, что жизнетворчество было подвержено влиянию власти и иерархии. Как показывает исследование Присциллы Рузвельт, посвященное роли театра в жизни дворянства, обычай самопреобразования путем символического представления и маскарада, который так привлекал символистов конца века, имел глубокие корни в истории российской иерархической власти[73]. Одним из проявлений этой российской практики была театрализованная вестернизация России, к которой сначала стремился Петр Великий, а затем и Екатерина Великая: оба они все больше навязывали российским дворянам новые западные «культурные» идентичности, заставляя их жить в соответствии с идеями и идеалами того, что они считали «западным», подражая западной одежде и манерам, характерным для XVIII века. Эта практика быстро привела к появлению таких причудливых объектов насмешки, как петиметр и кокетка, а зарождающаяся русская традиция нарочитых самопреобразований путем притворства породила то всепроникающее чувство ролевой игры, которое семиотик Ю. М. Лотман (проводивший особую связь между этой более широкой традицией русской театрализации и символистским «театром жизни») назвал важной составляющей идентичности русской элиты[74]. И, как показала Рузвельт, дворянство за счет своей власти более чем охотно распространяло эту театрализованную форму социальных преобразований. Подобно тому как Петр и Екатерина впервые стали использовать вестернизированные манекены дворян в своих гостиных и в различных «культурных» действах, так и дворяне в своих поместьях могли заставлять крепостных превращаться в живые декоративные греческие статуи (самые яркие символы западной «культуры», какие только можно было придумать) и часами стоять неподвижно, демонстрируя в такой уродливой форме покорность высшей власти[75].
Таким образом, хотя символистское жизнетворчество и могло служить средством радикального самовыражения и самопреобразования самого возвышенного характера, в России оно также обладало исторически обусловленным потенциалом по крайней мере к отражению, а иногда и к укреплению основополагающих системных структур власти, особенно в условиях социальных перемен. В данном случае такими структурами были патриархальные соотношения властных полномочий в домашней сфере, поскольку они влияли на социальную и профессиональную жизнь символистов. Благодаря знакомству с жизнетворчеством символистов, а также с другими, на первый взгляд чисто духовными возможностями самопреобразования, Волошин осознал, что в характерной для символистских кругов гремучей смеси идеалистической самопреобразующей антиструктуры с грубыми, неумолимыми силами структурной власти скрывается потенциал конфликта и личного ущерба.
В начале 1903 года Волошин познакомился с Маргаритой Васильевной Сабашниковой, которой предстояло стать его первой женой. Маргарита происходила из очень обеспеченной купеческой семьи, но, как и ее родственница Екатерина Бальмонт, обладала заметным талантом рисовальщицы и живописца и тянулась к миру искусства и интеллекта. По словам самой Маргариты, написанным много лет спустя, она была по-детски наивна, понять ее или найти с ней общий язык было нелегко. В самом начале отношений между Максом и Маргаритой Екатерина предупредила его: «Вы не должны подумать, что она Вас может полюбить. Она странная». Почти неспособная к близким отношениям, Маргарита, по утверждению Екатерины, научилась доверять только двум людям, ей и Максу: «Только Вам, я боюсь, придется много страдать» [Волошин 1991а: 193]. Когда же обеспокоенная Екатерина предположила, что из-за этих отношений Макс утратит свою жизнерадостность, он, согласно записи, сделанной им в дневнике, ответил: «…я называю счастием то, что другие называют страданием, болью» [там же 1991а: 193]. О характере увлеченности Макса Маргаритой можно судить только по его дневниковым записям, относящимся к этому времени, а также с учетом того, что в данный период российской истории обострилась проблема взаимоотношений полов и секса[76].
Со страниц дневника Волошин предстает перед нами таким, каким мы не были готовы увидеть его, познакомившись с воспоминаниями о нем и даже с письмами, которые он писал. Этот Волошин вовсе не был тем уверенным, солидным человеком, который, приходя в гости, прекращал ссоры и помогал другим справиться с их проблемами. Напротив, этот Волошин был неуверенным, а временами и измученным, глубоко сомневающимся в собственной сексуальности и своих отношениях с женщинами, ищущим самопреобразования в чрезвычайной открытости в отношениях «Я-Ты» и честности перед самим собой и другими. «Природа употребляет все средства, чистые и нечистые, чтобы направить мужское к женскому и столкнуть их, – писал он в 1904 году. – Мое отношение к женщинам абсолютно чисто, поэтому в душе моей живет мечта обо всех извращениях. Нет ни одной формы удовольствия, которая не соблазняла бы меня на границе между сном и действительностью». С другой стороны, продолжал он:
Я с удивлением заметил, что все мои друзья – женщины. С