Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто как хочет, так и называет, – сказала Нюра уклончиво.Ей не хотелось идти против редактора.
– Вот видите, – оживился редактор. – А у нас газета. Мы неможем называть кто как хочет. Вы по какому делу? – благосклонно спросил он уНюры.
– Да я насчет мужика свово, насчет Чонкина.
Услышав эту фамилию, редактор отодвинул в сторону стакан счаем, выпрямился и одеревеневшими губами сказал:
– Слушаю вас.
Фенолог Цыпин тут же исчез, словно его и не было.
– Слушаю вас, – повторил редактор.
– Так я вот насчет того же, что как же мне быть, – сказалаНюра, приближаясь к столу. – Чонкин-то мой мужик, а прокурор говорит,отказаться надо.
– Ну, раз прокурор говорит, значит, так и надо сделать, –сказал Ермолкин.
– Как же, – сказала Нюра, покачав головой, – я ведьбеременная.
– Беременная? – удивился Ермолкин. – Это меняет дело.Подождите, я должен подумать.
Он обхватил голову двумя руками, закрыл глаза, и похожебыло, что действительно погрузился в глубокое размышление. Нюра смотрела на негос интересом, к которому примешивался и испуг, и уважение. Так, обхватив головуруками, Ермолкин просидел, может быть, несколько секунд, но Нюре показалось,что счет шел на минуты. Ермолкин вдруг тряхнул головой и, как бы приходя всебя, долго смотрел на Нюру. Достал из ящика чистый лист бумаги, подсунул Нюреи сказал тихо:
– Вот здесь внизу распишитесь.
– Зачем? – поинтересовалась Нюра.
– Мы здесь напишем заметку от вашего имени, нужна вашаподпись.
– Какую еще заметку? – насторожилась Нюра.
– Мы напишем, что вы как будущая мать от себя и от именивашего ребенка решительно отмежевываетесь от так называемого Чонкина изаверяете, что будущего сына своего или дочь воспитаете истинным патриотом,преданным идеалам партии Ленина – Сталина.
– Вона чего, – сникла Нюра. – Везде одно и то же.
– А что вам не нравится? – искренне спросил Ермолкин. – Этоже все делается для вашего блага. Неужели вам хочется, чтобы ваш будущийребенок носил фамилию преступника, всю жизнь носил на себе это несмываемое пятно?
– Ладно, пойду, – сказала Нюра, поднимаясь.
– Ну, как знаете. Люди для вас стараются, хотят сделать каклучше, а вы… Вы знаете, может быть, вам ваше упрямство кажется правильным,может быть, вы даже хотите выглядеть в глазах людей этакой героиней, но ясчитаю, что поведение ваше продиктовано трусостью и только ею. Если бы выдействительно были искренни, вы бы сказали: «Да, я ошиблась». Вы бы отреклисьот этого Чонкина и заклеймили его навсегда позором. Я понимаю, такое решениетрудно принять, но если вы настоящая советская женщина, вы должны выбрать, ктовам дороже – Чонкин или советская власть.
Нюра смотрела на него полными слез глазами. Она не знала,почему обязательно выбирать, почему в крайнем случае нельзя совместить то идругое.
– Да, – помолчав, грустно сказал Ермолкин, – вы, я вижу, и всамом деле упорствуете. Мне это, честно говоря, не очень понятно. Может быть, уменя, с вашей точки зрения, несколько устарелые взгляды, но я ко всему отношусьиначе.
Он встал из-за стола и – руки в брюки – прошелся по комнате.
– Вот у меня есть сын, – продолжал он на более нервной ноте.– Он маленький. Ему всего лишь три с половиной года. Я его очень люблю. Но еслипартия прикажет мне зарезать его, я не спрошу за что. Я… – он посмотрел наНюру, и взгляд его как бы остекленел. – Я…
– Мама! – не своим голосом завопила Нюра и кинулась вон изкабинета. Почти до самого Красного она бежала бегом, не оглядываясь. Почти досамого Красного ей казалось, что за ней с ножом в зубах гонится редакторЕрмолкин.
Почему-то встреча с Нюрой подействовала на Ермолкинастранным образом. Может быть, потому, что вспомнил о сыне. Такой белокурый, сбольшим лбом мальчик, похожий на маленького Володю Ульянова. Вот ведь все людикак-то заботятся о своей семье, чего-то друг о друге хлопочут, а он все оработе, все о работе, сидит здесь день и ночь, пожелтел от табачного дыма, акогда был последний раз дома – напрягся, вспомнить не мог. Нет, хватит, сказалон себе самому, пора подумать и о семье. Сегодня он решил уйти с работы раньшеобычного, то есть не просто раньше на час или два, а уйти по окончании рабочегодня, как все простые служащие. В конце концов, сформулировал он свою мысль, ячеловек и имею право на отдых и на личную жизнь.
Все же перед уходом он еще раз просмотрел оттиск газеты,который ему принесли для окончательной проверки.
Начал, как обычно, с передовой. В передовой его всегдаинтересовали не тема, не содержание, не, скажем, стиль изложения, егоинтересовало только, чтобы слово «Сталин» упоминалось не меньше двенадцати раз.О чем бы там разговор ни шел, хоть о моральном облике советского человека, хотьо заготовке кормов или о разведении рыбы в искусственных водоемах, но слово этодолжно было упоминаться двенадцать раз, можно тринадцать, можно четырнадцать,но ни в коем случае не одиннадцать. Почему он взял минимальным именно эточисло, а не какое другое, просто ли с потолка или чутье подсказывало, сказатьтрудно, но было именно так. Вот же не существовало на этот счет никакихисходящих сверху инструкций, никаких особых распоряжений, а не только Ермолкин,но, пожалуй, каждый редактор, хоть в местной газете, хоть в самой центральной,днем и ночью слеп над серым, как грязная скатерть, газетным листом, выискивалостро отточенным карандашиком это самое слово и шевелил губами, подсчитывая.
Нет, конечно, за время работы в печати Ермолкину случалосьвстречать всяких людей. Попадались и отчаянные сорвиголовы, которые то ли помолодости, то ли по отсутствию журналистского нюха горячились, доходя докощунства, а почему, мол, именно двенадцать, а не восемь или даже не семь. Втаких случаях Ермолкин только покачивал головой и грустно усмехался: эх, мол,молодо-зелено, высоко взлетишь, низко сядешь. Некоторые и садились, и весьманизко, и не за то, возможно, что упоминали какое-то слово реже, чем полагалось,а потому, что, усомнившись в одном правиле, человек непременно распространяетсвои сомнения дальше, потом трудно бывает остановиться.