Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не отрицаю. Я допью за… А, все равно. Выпью. Я понимаю. Я не дурак. Причинять боль — это неправильно. Убивать — это неправильно. Война — это неправильно. Но мне говорят, как нормальному человеку. Нет, я все понимаю! Я не идиот! Я не из зоопарка сбежал! Я рос в обществе и не виноват, что отличаюсь от вас.
Маша Воскресенская потерялась, она не может найти тетю Жаннетт, ей страшно, а ее толкают незнакомые ноги… она зажимает уши, чтобы не слышать сирены…
— У всего должно быть высшее обоснование. У моей личности, у партии, у существования Софи. Разве я плохое что-то успел сделать, пока… пока не началось это со мной. Нет, нельзя мне так говорить. Я выпил, и я… я не понимаю, что творится в нашем доме. Нельзя жаловаться. Он не дает человеку больше, чем тот в силах вынести. Если так, то и живи с этим, мирись ли, сражайся ли с этим… У меня не стало сил сражаться. Я всю жизнь сражался, больше не могу, ни минуты… Вы же убили ее, Мария. Вы убили ее.
Мария оборачивается и замечает ее, она еле стоит на ногах, она машет, и та тоже замечает ее и на лыжах приближается к ней, она скользит легко, но лицо ее напряжено, она знает Марию…
— Может, в чем-то я мягче, всех человечнее. Многие считают себя честными, более того, хорошими. Я никого не знаю, кто всерьез бы считал себя плохим. В этом мы все похожи: черты разные, привычки, но есть та, что есть у всех — чувствовать себя положительным человеком. И хотеть личного счастья. Известная песня: «Я не виноват, это остальные виноваты… я, конечно, не без греха, но все же получше очень многих!». И вы таковы, верно? Вы не считаете себя виноватой. Вы убили — но вам хотелось личного счастья. Вы считали себя вправе отвоевать его, если жизнь не бросила его вам в руки просто так.
Маша Воскресенская мечтает о собственном доме, и ласковой лошади, и саде, в котором она будет вечерами пить чай и немного курить…
— Я с себя вины не сбрасываю. Я слабый и не могу устоять… А если это нужно? Нужно же зачем-то, чтобы я был слабый и не устоял. Мне больно смотреть на чужое несчастье, но то, другое, сильнее меня. Раньше жалость и… страх… не за себя, а… страх чужой боли… они меня останавливали. Сейчас — нет, уже не останавливают. Она есть, она, эта жалость, не исчезла, она во мне, она мне мешает, я ее хочу и оберегать, и уничтожить, но она не останавливает. Мне хочется быть спокойным, уверенным, как остальные. Не бояться себя. Почему все это имеют, а я — нет? Это очень и очень тяжело. Это моя жизнь, не вы мне дали эту жизнь, не вам и решать, какая она у меня — больная или здоровая. Мы об этом с Берти бесконечно спорим, он не соглашается… но если жизнь разумна и имеет смысл, хоть какой-то, то разве может быть, чтобы жило существо абсолютно бесполезное? Что это за высшая сила или… если хотите, природа… но что это такое, если оно не знает, что творит? Не может быть таких ошибок. Это нелепо. Чувствовать, что ты не такой, как все, поначалу невыносимо.
Маленькая девочка Маша Воскресенская хочет любви и быть сытой. Кружатся огни, утекает время сквозь пальцы…
— Ужасное есть, оно в тебе само и развивается, а ты только смотришь, смотришь с омерзением, но дождаться не можешь, когда оно наконец-то во что-то существенное выльется… Это неприятно и страшно. Самому страшно. Как же, часть тебя, неотъемлемая часть тебя. Как убежать от себя? Как от себя самого скрыть, если знаешь все о себе, как никто не знает и не узнает, если не расскажешь сам? В юности, с непривычки, особенно боишься. Жалость и страх чужой боли только и спасали раньше. Они и сейчас есть, но не спасают уже. Как переступаешь черту — за этим уже не спасают, хоть бы и оставались в тебе. Я хочу быть счастливым. Счастье… из себя это выпустить… что в тебе бесконечно копилось, мучило тебя, побыть немного собой. Мысли — я их боялся, они меня врасплох застигали… ужасные, о боли, чужой, с этой жалостью, но с чем-то… совсем неизменным. Неужели это у всех? У всех? Все этим мучаются? Какие мысли? Не только у меня. И у всех знакомых… Неужели?.. Или нет? Они иначе чувствуют? Неужели им это не выпало, а только мне — эти мысли, с памятью, что это нельзя, плохо, нельзя, что у меня нет права о таком мечтать… что это не человеческое, а звериное… Как это вышло, что у меня звериное это есть, а у них — нет? В чем моя вина, что я успел плохого сделать? Мне хотелось… чьего-то участия. Чтобы меня выслушали, чтобы я мог говорить об этом, не боясь чужого ужаса, не боясь, что меня обвинят… Меня обвинили бы все, если бы я сказал об этом. А мне хотелось человеческого участия… если бы вы все знали… чтобы не оставаться наедине с этими мыслями, с этим желанием.
Озлобленная Маша Воскресенская бежит в мучительном желании… Схватиться за ее шубку, сорвать с нее шапку, и толкнуть ее со всей силы, и бежать, и бежать прочь, не заботясь, поймают ли, поймут ли, что это — она. Маленькая Машенька хочет, мечтает, воображает, как ее обнимают, как ее вносят в теплый, безопасный, наполненный нежностью дом…
— Притворяться ужасно. Вначале я успешно все делал. Как все смотрели на меня?.. Такой милый мальчик, с улыбкой, с лаской ко всем, «словно солнышко засветит, так улыбнется». Но я не хотел этой нежности ко мне, я хотел участия. Как я мог сказать кому-то о себе… так себя уже показав… Осуждение — жуть, но и бороться с собой — такая же жуть. Вставать, ложиться с этими мыслями, пытаться гнать их, обвинять себя, а затем — искать оправдания. «Разве это можно? Неужели у меня нет силы воли? Я знаю, что боль — это преступление, а