Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3 декабря. «В половине четвертого проводила М. А. в театр. Там траурный митинг. 〈…〉 Заявление о принятии в сочувствующие, – записывала она со слов вернувшегося с митинга Булгакова, – подали Яншин, Баташов и Дмоховская. Объявлен траур – 3-го, 4-го и 6-го сняты спектакли. 〈…〉 Возможно, последняя пьеса, которую он (Киров. – М. Ч.) видел в жизни, была „Дни Турбиных“».
9 декабря. «Днем у Викентия Викентьевича. Отнесли ему последнюю тысячу Мишиного долга. Обоим нам стало легче на душе».
10 декабря, уже в который раз, дома у Булгакова работники кино в связи с «Ревизором» – с новыми советами и пожеланиями. «Разговоры все эти действуют на Мишу угнетающе, – записывала Елена Сергеевна, – скучно, ненужно и ничего не дает, т. к. нехудожественно… Приходят к писателю умному, знатоку Гоголя – люди нехудожественные, без вкуса, и уверенным тоном излагают свои требования насчет художественного произведения, над которым писатель этот работает, утомляя его безмерно и наводя скуку».
Но день сменялся другим, настроение разряжалось. – 11 декабря. «Вечер – чудесный: Леонтьевы, Арендты, Ермолинские, угощала их пельменями, мороженым. После ужина Миша прочел Тараканьи бега и сцену в Париже из „Бега“».
И 13 декабря – до четырех утра сидят с Ляминым – «ели мандарины и увлеченно разговаривали о Художественном театре».
…Когда в доме у них собирались по вечерам друзья, и шел ужин – в заведенном порядке подачи блюд (вдумчиво подобранных заранее хозяйкой дома), и закипал дружелюбный разговор, от которого спохватывались и начинали собираться домой едва ли не под утро, – в этом не было для него чего-то суетного, нарушающего ритм жизни, норму. Скорее напротив – в этом и была норма, та вожделенная норма, которою все не удавалось насладиться – ни после киевских «страшных громыхающих лет» (как определил он их в очерке «Киев-город»), ни после ни с чем не сообразной (с его точки отсчета), не раз им также названной страшной, московской жизни начала 1920-х годов. Его норме противоречил и дурно сервированный стол слишком шумной, не творческой застолицы «пироговских» лет. Теперь же он все не мог насытиться складом домашней жизни, пришедшейся ему впору.
Не все вечера были одинаково уютны. Бывали гости, не слишком желанные или же званные хозяином ради острых ощущений, ради изучения нравов. Бывал время от времени Э. Жуховицкий, то с вопросами – что пишут из Парижа? – то с какими-нибудь новостями. «Пикантнейшее сообщение, – записывает Елена Сергеевна 14 декабря, – оказывается, что Анатолий Каменский, который года четыре тому назад уехал за границу, стал невозвращенцем, шельмовал СССР, – теперь находится в Москве! Тут Миша не выдержал и сказал: „Ну, это уже мистика, товарищи!“ Жуховицкий был сам не свой, что-то врал, бегал глазами и был дико сконфужен. Для меня он теперь совсем понятен; мы не раз ловили его с Мишей на лжи». И впечатления от этого гостя находили разнообразные отражения на страницах его рукописей – в том числе и в сцене появления Азазелло в том подвальчике, куда вернулись было любовники:
«– Просят вас, – просипел он, косясь на окно, в которое уже вплывала волна весенних сумерек, – с нами. Короче говоря, едем. 〈…〉
– Меня? – спросил шепотом поэт.
– Вас. 〈…〉
„Эге… предатель…“ – мелькнуло у него в голове слово. Он уставился прямо в сверкающий глаз.
– Куда меня приглашают ехать? – сухо спросил поэт…
– Местечко найдем, – сипел Азазелло соблазнительно и дыша водкой, – да и нечего, как ни верти, торчать тут в полуподвале. Чего тут высидишь?
„Предатель, предатель, предатель…“ – окончательно удостоверился поэт…»
Грани предательства отразит и фигура Богохульского (напоминающая по звуковому облику фамилию «Жуховицкий»), которая развернется в поздних редакциях в Алоизия (ср. имя «Эммануил») Могарыча. Напомним: «нигде до того я не встречал и уверен, что нигде не встречу, человека такого ума, каким обладал Алоизий. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение это ему не стоило ровно ничего. 〈…〉 Покорил меня Алоизий своей страстью к литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему мой роман весь от корки до корки… Он совершенно точно объяснил мне, и я догадывался, что это безошибочно, почему мой роман не мог быть напечатан». Он рисовал фигуру человека, в совершенстве владеющего тем обыденным языком современности, которому сам он не только не выучился, но не хотел выучиваться.
Заслуживает внимания продолжение записи в дневнике от 14 декабря: «Все ушли, а Дмитриев остался и сидел долго, причем опечалил нас. Миша думает, что у него нервное расстройство, он не спит. Очевидно явное переутомление – у него бешеная работа».
Возможно, в этой записи зашифрован рассказ Дмитриева о тяжелой ситуации, в которую попала его жена, красавица Елизавета Исаевна Долуханова.
Со слов нескольких современниц нам известно, что в середине 1930-х годов ее вызвали в НКВД и предложили стать постоянной осведомительницей. Еще с конца 1920-х годов она и ее сестра пользовались большим успехом в ленинградской литературной среде, были обаятельными хозяйками салона. В Елизавету Исаевну был влюблен Тынянов, квартиру сестер посещали Маяковский, Олейников. Теперь ей, уже жене В. В. Дмитриева, предложили активнее принимать гостей… Ища мотива для отказа, она сказала, что у них маленькая квартира. «Пусть это Вас не беспокоит – с квартирой мы поможем!»
Нервное расстройство Дмитриева и было, по-видимому, связано с безысходностью ситуации.
18 декабря. «Прекрасный вечер: у Вересаева работа над Пушкиным. Мишин план. Самое яркое в начале – Наталья, облитая светом с улицы ночью, и там же в квартире ночью тайный приход Дантеса, в середине пьесы – обед у Салтыкова (чудак, любящий книгу), в конце – приход Данзаса с известием о ранении Пушкина».
19 декабря. «Вечером – Дина Радлова (художница, жена Н. Э. Радлова. – М. Ч.). Потрясающий разговор. Сама заговорила о Мишиной работе над Пушкиным (я так и не поняла, откуда она узнала об этом), советовала не работать с В. В. – „вот если бы ты, Мака, объединился с Толстым (т. е. с А. Н. Толстым. – М. Ч.), вот была бы сила!“ Миша: „Я не понимаю, какая сила? На чем мы можем объединиться с Толстым? Под ручку по Тверской гулять будем?“ Дина: „Нет! Да ведь ты же лучший драматург, а он, можно сказать, лучший писатель…“ Спрашивала о содержании пьесы. Миша сказал, что это секрет». Секреты, тайны, подозрения – все это все время витает в разговорах Елены Сергеевны с мужем, отражается в записях ее дневника. Повсюду они готовы были видеть – и с каждым годом все интенсивнее – загадки, зловещие предзнаменования, и нередко это оправдывалось. Что