Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ради бога, Гранде! — закричала мать.
— Батюшка, батюшка! — повторяла в отчаянии Евгения.
Нанета вбежала вне себя от испуга в комнату. Вдруг Евгения бросилась на нож, лежавший на столе, и схватила его.
— Что, что это? — сказал Гранде, улыбаясь недоверчиво.
— Вы убиваете меня! — закричала г-жа Гранде.
— Батюшка, если вы отделите ножом хотя бы крупицу от этого золота, я заколюсь на глазах ваших. Вы убили уже мать мою, убейте же и дочь! Теперь ломайте, ломайте! Рана за рану!
Нож Гранде лежал на шкатулке; старик взглянул нерешительно на дочь.
— Неужели ты готова на это, Евгения? — сказал он.
— Да, сударь, она готова, уверяю вас, — сказала несчастная мать.
— Непременно, непременно, — закричала Нанета, — хоть раз в жизни уступите, сударь!
Гранде смотрел то на дочь, то на свою добычу, борьба продолжалась; г-жа Гранде упала в обморок.
— Ах, боже мой, боже мой, посмотрите-ка, сударь, барыня, добрая барыня умирает! — закричала Нанета.
Гранде вскочил как сумасшедший и бросил медальон на постель умирающей.
— Возьми, возьми, на вот, возьми его, Евгения; не будем ссориться из-за пустяков, из-за дряни! А ты, Нанета, беги к господину Бержерену. Ну, ну, мамаша, полно, — говорил старик, дрожа от страха, — мы пошутили… вздор; вот мы и помирились; ведь мы помирились, дочка? Теперь кончен пост, кушай себе все, что угодно. А, она очнулась, мама-мамаша-мам-мамаша! Ну же, ну, душечка, посмотри, вот я обнимаю Евгению, мою дочку, мою милую дочечку… Плутовочка любит красавчика Шарля, пусть любит, пусть любит, пусть выйдет за него замуж; я позволяю, я рад, я доволен! Шкатулку она сбережет, она сбережет свое сокровище! Ну не умирай же, живи, живи, мамаша. К празднику Спасителя у тебя будет такой жертвенник, что в целом Сомюре не найдешь подобного!
— Боже мой, боже мой, как можете вы так жестоко обращаться с женой и дочерью? — произнесла слабым голосом г-жа Гранде.
— Не буду, не буду, мамаша, подожди, вот ты увидишь, сейчас увидишь!
Он побежал в свою комнату и вмиг воротился с двумя пригоршнями червонцев. Он бросил их на постель:
— Здесь сто луидоров, сто луидоров, мамаша, сто луидоров, Евгения! Здоровей, веселись, мамаша, купайтесь в довольстве, кончен пост! Вот сто луидоров, Евгения! Ведь ты уж их-то не отдашь никому, плутовочка? Никому, плутовочка-дочечка!
Г-жа Гранде и Евгения в изумлении глядели друг на друга.
— Возьмите их назад, батюшка, — сказала Евгения, — нам не нужно вашего золота; возвратите нам одну любовь вашу, вашу нежность, батюшка!
— Ну вот и прекрасно, ну вот и чудесно, и именно так должно быть! — закричал старик, с жадностью подбирая червонцы. — Зачем деньги между родными? Дружба, святая дружба соединит теперь нас; мы заживем теперь, как счастливцы; будем обедать вместе, играть в лото каждый вечер по два су фишку! Шалить, играть, чудесить, проказничать! А, женушка?
— Рада бы, милый мой, — отвечала больная, — но не встать мне уже более.
— Бедняжечка! — сказал старик. — О, если бы ты знала, как я люблю тебя, и тебя тоже, дочечка, голубушка, красавица моя.
Он целовал Евгению, он сжимал ее в своих объятиях.
— А, как сладко обнять свою дочь после примирения! Дочечка, милочка! Посмотри-ка, мамаша, мы теперь заодно, мы заодно, Евгения; мы с тобой как рыба с водой, ангельчик Евгения. Поди возьми, убери свое сокровище, я не дотронусь до него и не спрошу о нем более, буду молчать, буду делать, что тебе угодно.
Бержерен, искуснейший сомюрский врач, явился немедленно по призыву. Посмотрев больную, он отвел старика в сторону и напрямик объявил ему, что его жена не встанет более с постели — умрет непременно, — но что спокойствие, диета и хороший уход могут еще продлить ее жизнь до конца осени.
— А дорого будет стоить? — прервал старик. — Много ли нужно лекарства?
— Мало лекарства, — отвечал доктор с усмешкой, которой не в силах был скрыть, — но много попечения, ухода.
— Ну вот, вы честнейший, бескорыстнейший доктор, любезнейший Бержерен, уверяю вас. Вы благороднейший человек! Я вверяюсь вам совершенно; приходите к нам, посещайте больную когда заблагорассудите. Сохраните, спасите нашу бедняжку; я люблю мою старушку, доктор, очень люблю; я только снаружи так тверд, не очень чувствителен, но внутри, доктор! Ах, внутри мое сердце пополам рвется, кровью обливается… Печаль неотступно со мной, с тех самых пор, как застрелился мой бедный брат… Вот уже сколько я высыпал-то за него денег, ужас, волосы дыбом! Прощайте, сударь, прощайте; ах, если бы вы спасли мою старушку! Право, ничего не пожалею, ей-богу, хоть бы это стоило мне даже двести франков.
Но несмотря на теплые молитвы, усердно воссылавшиеся г-ном Гранде о здоровье жены своей, несмотря на старания, на неусыпные, беспрестанные попечения, г-жа Гранде стояла уже над отверстой могилой. Она гасла, слабела каждый день. Ее существование походило на трепетание осеннего желтого листка, хрупкого, иссохшего, едва державшегося на дереве. И как солнце, пробиваясь лучами сквозь редкие осенние листья, осыпает их золотом и пурпуром, так и лучи небесного блаженства и духовного спокойствия озаряли лицо умирающей страдалицы. Такая смерть была достойна увенчать праведную жизнь ее. Это была смерть христианская, кончина славная и торжественная.
В октябре 1820 года ее ангельская кротость, ее примерное терпение приводили в удивление приходивших к болезненному одру ее. Она умирала без стонов, без жалоб. Тихо, как кроткий агнец, душа ее воспарила к небу и плакала только по скорбной подруге земного бытия своего. Мать жалела только дочь свою; она предчувствовала ее муки, несчастия. Она боялась оставить эту овечку одну посреди хищной стаи волков. Люди ждали ее золота, дрожали над ее золотом, и кому было защищать ее?
— Дитя мое, — сказала она, умирая, — ты узнаешь когда-нибудь, что счастье не здесь, а на небе!
По смерти матери новые нежные связи приковали сердце Евгении к родительскому дому. Эти цепи были вместе и грустные, и сладкие, это были воспоминания. Здесь жила, страдала мать ее, здесь тихо скончалась праведница. Евгения не могла без слез смотреть на опустевшую залу, на опустевшие кресла старушки. Странными показались ей нежность и заботливость отца ее. Старик неотступно ухаживал за ней, смотрел на нее ласковым, нежным взглядом; он не отрывал от нее глаз, как будто бы его Евгения была из чистого золота. Так мало походил старик сам на себя, он так дрожал перед дочерью, что Нанета и вся секта крюшотистов, заметившие перемену и слабость старика, боялись за его рассудок и странность его приписывали его глубокой старости. Но в тот день, когда в доме надели траур, после обеда, на который был приглашен