Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Папа умер два года назад.
– Сочувствую тебе, Вера.
Он смотрел прямым серьезным взглядом, и в прямых же его словах действительно слышалось сочувствие. Она не знала, что ответить. Наверное, для ответа предназначались такие же простые слова, но ей они были неизвестны.
Свен быстро коснулся ее плеча и подошел к письменному столу, стоящему у окна. Папа еще до Вериного рождения привез этот стол из-под Твери, из деревенского дома своих родителей после их смерти. Когда Вера оказалась в Музее Чайковского в Клину, то увидела, что стол, за которым была написана Шестая симфония, точно такой же – простой, тяжелый, сбитый из широких гладких досок льняного цвета.
– Твой папа интересовался астрономией? – глядя на стол, спросил Свен.
– Ты знаешь? – Вера улыбнулась. – Да.
Она не знала ни одного человека, который понял бы, что гравированный латунный диск, подвешенный между двумя столбиками, стоящими на столе, это астролябия. То есть мама и бабушка, конечно, знали, и кто-нибудь из бабушкиных друзей знал, наверное, тоже, но никому из Вериных друзей это не было известно.
– Я видел астролабон в Британском музее, – ответил Свен. – Мне было десять лет, мы приехали в Лондон с отцом. И астролабон поразил меня больше всего.
– Почему?
Работающая мысль, воображение – все это Вера знала в себе, и ей так же естественно было чувствовать это в себе, как музыку. Но сейчас она со стороны видела, как выглядит лицо, когда внутренний дух овевает его. И не чье-то лицо вообще, а это, такое родное, как будто оно было первым, которое она увидела, родившись… Сердце ее замерло, а потом забилось стремительно в обещании счастья.
– Когда я его увидел, то сразу представил, как мир широк в пространстве и глубок во времени, – ответил Свен. – На том астролабоне были такие загадочные знаки! Еврейские буквы, и арабские, и латинские символы. Он был испанский, четырнадцатого века. А этот? – Он наклонился над астролябией. – Думаю, я мог бы вычислить, для какого региона он откалиброван, но не сумею это сделать быстро.
– Бабушка эту астролябию из-за границы привезла. – Вера с трудом отвела взгляд от его лица. – Давно еще. Может быть, тоже из Лондона, я точно не знаю. Она ее моему папе подарила, когда он стал ее зятем. Очень радовалась, что есть теперь кому подарить, потому что папа правда астрономией интересовался.
– Это была его работа?
– Нет. Он был инженер на заводе. А астрономия, история, книги – это не по работе.
Вера вспомнила, как вечерами за чаем папа зачитывал маме, бабушке и ей отрывки из какой-нибудь старой книги, купленной у букинистов на Кузнецком Мосту или в проезде МХАТа, как его глаза, точно как сейчас у Свена, светились тем, что бабушка называла светом чистого знания… Воспоминание ранило ей сердце. Она думала, что боль от его смерти перестала уже быть острой, но нет, это не так.
– Видишь, – сказал Свен, – на внешнем лимбе шкала, а вот здесь, на тимпане, проекция неба. Это полюс мира, а это небесный меридиан.
Он не касался астролябии, но от близости его пальцев она покачивалась на шнуре, вдетом в ее подвесное кольцо. Вера знала об этой особенности рук – точно такие они были у бабушки. Когда та клала на раскрытую ладонь листок бумаги, края листка приподнимались и он сворачивался в трубочку. Веру в детстве ужасно веселил этот фокус, а бабушка говорила, что у многих врачей такие руки.
Свен не врач, но когда, сидя в лодке на Тимирязевском пруду, он впервые коснулся ладонями Вериных висков, она почувствовала, как теплая сила пронизывает ее голову, и так осязаемо, физически пронизывает, что меняет ее мысли и даже слух. Да, слух тоже – на следующее утро, играя прелюдию Баха, она слышала ее параллельные восходящие терции совсем по-другому, чем раньше.
Она тоже подошла к столу и смотрела, как, не прикасаясь к латунному диску, Свен показывает на нем небесный экватор, северный и южный тропики, а на круглой фигурной решетке, наложенной на диск – зодиакальный круг и расположение самых ярких звезд. Все это папа показывал ей, маленькой, и теперь Вера вспомнила даже, что решетка называется паук и что она ее поэтому боялась.
– Думаю, я должен сообщить твоим маме и бабушке, что я здесь, – сказал он.
– Они знают, – ответила Вера. – Им внизу не слышны наши голоса, но шаги слышны.
– Они поднимутся сюда?
– Нет.
– Это так странно.
Вера не могла понять, что слышится в его голосе. Смятение охватило ее.
– Странно, что они не войдут? – переспросила она.
– Странно, что я встретил тебя именно здесь.
Это прозвучало так непонятно и вместе с тем так ласково, что смятение сразу улеглось. Она улыбнулась и спросила:
– Но где же еще ты мог меня встретить?
– Я не очень понятно сказал. – Его глаза улыбнулись тоже, ей в ответ. – Я приехал в Москву неожиданно для себя, этого не было в моих планах. И пришел к незнакомым людям только потому, что мой приятель должен был отдать им пластинки, которые я для них привез. Я совсем не думал о любви. Я думал о том, что мне делать, вернуться в Прагу, чтобы поскорее смонтировать отснятый материал, или поспешить во Францию, потому что там происходят такие важные события. И тут вошла ты в том платье, как трава, и прозрачных бусах, и я не мог отвести от тебя взгляда. И уже через полчаса знал, что люблю тебя, так же точно, как знаю это сейчас.
Он смотрел ей в глаза прямо, хотя был много выше ее ростом. В его словах не было ни сбивчивости, ни недомолвки, смысл их был так же прям и ясен, как взгляд. И от этой прямоты его взгляда и слов все, что металось и клубилось у нее внутри, заставляя сердце то биться стремительно, то замирать, сделалось простым и ясным тоже. Как будто что-то давнее, детское, лучшее, что было ею, вдруг вспомнилось и стало в ней главным.
– Ты осыпана цветами. – Свен коснулся ее волос. – Как светлый альв.
– Альв? Кто это?
Голова у Веры кружилась, перед глазами вспыхивали пятна, все тело пронизывали резкие токи, и язык еле двигался во рту.
– Это дух. – Голос Свена звучал с обычной ясностью. – Как человек, только тоньше. Они живут в лесах и танцуют ночами. У них белая одежда, и люди думают, что это просто клочья тумана. – Он наклонился, его губы коснулись Вериных губ. – Кто услышит их песню, будет помнить ее всю жизнь.
Они целовались так долго, что, когда, лежа уже на диване, Вера взглянула в окно, в нем синели сумерки. А может, и ночь даже, в июне ведь она от сумерек не очень и отличается.
Это была последняя мысль, коротко мелькнувшая у нее в голове. Все остальное – трепет, притяжение, страх, восторг, боль, неловкость, нежность – накатывало как волны, соединяясь в ней, и сплошной гул стоял в ее теле, как в море.
За день мансарда прогрелась летним солнцем, и когда вошли с улицы, Вере показалось, что здесь слишком жарко. Но объятия Свена были так прохладны, физически прохладны, как будто он был не только человек, но и ручей, от этого она переставала чувствовать даже боль, им доставленную.