глубоко, у дальнего края крышки рояля, у самой стены, была ее скрипка. Маленькая сгорбленная Августа, да еще не снявшая с себя меховой душегрейки, мешавшей движениям, все не могла до скрипки дотянуться, но взяла наконец клюку и, отодвинув ею все, что было помехой, подтащила скрипку к себе. И смычок был тут же, подсунутый под струны. Августа схватила скрипку, будто волчица своего волчонка, спасенного от охотников, и дикий победный огонь лихорадкой зажегся в ней. Она теперь осматривалась быстро и как бы и бесцельно уже, но что-то все же, видимо, искала, и взгляд ее остановился тоже там, где было нужно: на низком столике лежал футляр для скрипки, и в два движения Августа оказалась около него, открыла — и замерла на месте. Перед ней, тускло мерцая густыми отсветами янтарного лака, лежала скрипка. Она лежала так, что Августе почудилось, будто скрипка поет сама по себе. И воспаленное сознание Августы проделало лишь совсем небольшую работу: она представила себе то славное, веселое и молодое время, когда солдат играл на новенькой чудесной скрипке, оно, сознание, перенесло то время в этот длящийся перед Августой миг и в скрипку старую, изломанную, воплотило прежнюю, сверкающую лаком, и, вынув эту скрипку из футляра, Августа в неизбывном сладострастья стала прижимать к груди свое сияющее
прежде и сломанное много раз
теперь и тут же, на груди, подсовывая тут и там края большого теплого платка, который был на ней поверх короткой душегрейки, запеленала, как двойняшек, обе скрипки вместе. Она метнулась к дверям, замок за ней щелкнул; торопясь, приседая на каждом шагу почти до земли — слабость совсем уж одолевала ее, — Августа вошла в метро и поехала снова к вокзалу. На Киевской, перед тем, как выйти из вагона, она замешкалась, забыв, с какой стороны открываются створки, повернулась к открытым, когда уж все вышли, поток входящих задержал ее, она достигла наконец дверей, тут их створки начали смыкаться, старуха в страхе приостановилась, ее ударило в плечо и в бок, и все услышали, как в тельце этой сухонькой, тщедушной старушонки жутко хрустнуло. Там, на перроне, за стеклом дежурная в испуге замахала красным жезлом, двери распахнулись вновь, старушку подхватили, вывели, — она стояла на ногах. Поезд ушел, дежурная, убедившись, что все не так страшно, взяла пассажирку под руку, подвела к эскалатору. Помогли Августе и сойти с него. Она вышла к вокзалу и на открытой площади почувствовала, как смертельный страх охватывает ее. Разум ее просветлел, и если не совсем, то по крайней мере настолько, чтобы Августа смогла вдруг осознать весь ужас ею содеянного. Уже теперь ее, воровку, ищут, и надо спрятаться куда-нибудь до вечера, когда она незаметно сядет на поезд, снова забьется на верхнюю полку в маленькой проводницкой и уедет домой. Она быстро-быстро пошла — так казалось ей, на деле же она едва брела — от площади и от вокзала в переулки и все смотрела, где бы ей скрыться, пересидеть, переждать этот слишком светлый и холодный, слишком многолюдный день. Она увидела строительный забор, проем, через который, судя по расквашенной земле, въезжали за забор грузовики, увидела, что за забором стены брошенного, приготовленного к сносу дома, вошла в его подъезд и по ступенькам, ведшим вниз, достигла полутемного подвала, заваленного битым кирпичом, различным мусором и щебнем. На кучу мусора она и села. Распутала платок и посмотрела в этой полутьме на то, что держала перед собой. Обе скрипки являли собою одно — корпус вдвинулся в корпус, и сквозь проломленную обечайку в корпус же вошла одна из шеек. Августа снова все запеленала. В самом темном углу подвала клюкой и скрюченными пальцами старуха отгребла на сторону верхушку мусорной кучи, положила запеленутое, забросала сверху тем же мусором и тут, в углу, задремала.
Потом, после многих телефонных разговоров, писем и рассказов разных лиц в Москве, во Львове, Франковске и Косове выяснилось, что Августа к поезду пришла, хотя, как ей это удалось, ее племянник не понимал: она непрерывно бредила и была в жару. Он довез Августу до Франковска. Там спустя двое суток она умерла.
…Ахилл молчал. Повисла долгая общая пауза. Звонок и перемену они давно уже, конечно, пропустили, шел второй час урока.
— Так не может кончиться, — сказала одна из девочек. — Так не должно.
— Почему ж не должно? — спросил Ахилл.
— Не должно, — сказала она упрямо.
— Ну, ладно, — милостиво согласился Ахилл. — Продолжим наши экзерсисы. Дальше было вот что.
— Петр Адольфович Граббе два раза в неделю — вечером в среду и утром в субботу — ходил в оркестр Дома ученых. Играл он в первых скрипках и сидел за третьим пультом слева. Справа от него играл профессор, доктор технических наук Соломон Борисович Шустер. Профессор опекал своего соседа и часто, когда тот по старческой рассеянности вдруг терял строку, быстро тыкал в ноты смычком, указывая, где играть, и он обычно сам переворачивал страницы партии, хотя традиция предписывает это, как известно, делать сидящему слева.
Кое-кто из честолюбивых скрипачей считал, что Граббе следовало отсадить назад, на пульты четвертый-пятый, а то и перевести во вторые скрипки, но Шустер подобные поползновения пресекал, и даже когда Петр Адольфович пропускал по болезни день или два, никого на соседний стул не пускал, чем навлекал на себя недовольство всех, включая и дирижера. Однако с Шустером не спорили: он был членом правления Дома и устраивал там, «наверху», все, что касалось нужд оркестра. Но была и причина другая, и более важная, благодаря чему все злопыхатели, когда касалось дело Граббе, лишь ограничивались брюзжанием и, при всем множестве интриг, которые плелись в оркестре непрерывно и часто с результатами внушительными (бывали и инфаркты), против Петра Адольфовича ничего по сути и не собирались затевать. Причина такового, прямо скажем, нехарактерного милосердия интриганов заключалась в том, что этот старый Граббе ремонтировал, притом отлично, скрипки, альты и виолончели и брал за работу на удивление мало. Нередко исполнял он и миссию эксперта или консультанта, когда кому-то доводилось покупать, продавать, менять свой инструмент: во всем, что касалось происхождения инструмента, подтверждения или установления его марки, состояния и цены, Петр Адольфович был истинным авторитетом. По Москве в среде музыкантов его, конечно, знали давно и очень хорошо. Последнее время появилось, правда, много молодых, бесцеремонно себя выдававших за больших специалистов, и часто это им удавалось, отчего клиентура, обычно из числа малоразборчивых любителей или совсем уже немузыкальных мамочек, которые носились со своими вундеркиндами, шла на поклон к этим новоявленным