Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эх! — крикнула она, уже довольно пьяненькая. — Марья, ну, дай скрыпку!
Мария подала ей пакет. Августа вытянула скрипку и смычок, оставив грязный полиэтилен среди тарелок на столе, вскочила — двинула стулом, роняя прислоненную к нему клюку, — все с грохотом, стуком и скрипом, а скрипом и были первые звуки расстроенных струн, по которым скользнул, едва зацепляя их, чудо-смычок… И пошло — вверх и вниз, вверх и вниз! — палец этот, палец тот, ногу вбок, другую вперед, оборот на месте, — так Августа заиграла, затанцевала, запела, притоптывая и кружась, и ее ужасные одежды всколыхнулись, округлились и тоже зажили той деятельной жизнью, которая переполняла сейчас старуху.
Остальные стали прихлопывать в ритме движений и звуков, веселясь пуще прежнего, но на лице у мальчика улыбка была застывшей, как будто он забыл, что улыбается, и глаза его смотрели странно, может быть, испуганно: Августа играла ту же плясовую из трех-четырех невозможных аккордов, которые слышал он ночью, ему становилось нехорошо, он не понимал, как могли они появиться здесь, рядом с ним, почему они беспрепятственно входят в уши, в сознание, в тело, в живот, почему они должны накапливаться там, внутри него, и возвращаться тошнотой и болью в виске. Он чувствовал, что может разрыдаться, и беспомощно, с той же нелепой улыбкой взглянул на отца, и отец обрадованно подмигнул ему, принимая обращенную к нему улыбку сына за приглашение разделить с ним веселье. И Мария, в мягкий живот которой он мог бы зарыться сейчас лицом, лишь заливалась высоким прерывистым смехом, и отирала слезы, и снова хлопала в ладоши.
И вдруг он понял что-то о музыке. Понял, что так и будет всегда: он будет мучиться и болеть, и эта болезнь будет с ним, и виной тому — его музыка, ее особенные звуки, нет, не те, что он повсюду слышит и которые играет, а другие, неведомые и нигде не звучащие, музыка, что будет жить внутри него. Это его поразило — не мыслью, а внезапным бессловесным постижением своей отторженности от мира, к которому он привыкал еще и который боготворил, и венцом которого были музыка и отец. Казалось, будто в это мгновенье кто-то сильной рукой поднял его с места, он взлетел в бездонное пространство, в котором он был совсем одинок, в тот же миг опустился, увидел все ту же хату, отца, Марию и Августу, услышал ужасные звуки и, продолжая оставаться тем же мальчиком, учеником музыкальной школы для одаренных детей, стал вдруг кем-то другим: он познал свое одиночество, и его одиночеством она и стала — эта его музыка, иная, неизвестная, непостижимая, не воплощенная ни в звуках, ни тем более в нотах, но ставшая его душой — пугливой и таящейся от всех.
Никто происшедшего не заметил. Августа приплясывала и взвывала смычком и что-то там пела, и было всем хорошо.
— Геть! — вдруг крикнула старушка, замерла на месте, покачала головой и пошла к столу.
— О кака скрыпка! — гордо сказала она, положила скрипку на подоконник, опрокинула в рот рюмку и села. Не устала она ничуть.
Отец решил не упустить минуты:
— Отличная скрипка, Августа, — сказал он. — Скажите, откуда она у вас?
Тут Мария поднялась.
— Ой, забыла, забегу к Юстине. Ешьте, ешьте, гости дорогие, пейте вино, я скоро!.. — Так она сделикатничала и, надо сказать, умно и тонко: у людей свои дела, незачем слушать.
Понимать Августу было нелегко. Ее язык являл собою плохо перемешанный салат из украинских, русских, румынских, венгерских слов. К тому же она захмелела и временами вовсе не управляла своей речью. Однако ее слушатели проявляли завидное терпение, на вопросы, которые Августе задавал отец, все же следовали какие-то обрывочные, односложные ответы, да и старуха с удовольствием вспоминала прошлое, и вот, спустя примерно полчаса после начала разговора, отец и мальчик кое-что уже знали.
Августе было шестнадцать лет, когда здесь расквартировали немецкий полк. Война — это была, конечно, первая мировая — шла уже второй год. Здешних парней позабирали на войну, стало скучно, а Августа — заводила местных девиц — всегда любила веселье и готова была каждый вечер петь и плясать, хоть всю ночь до рассвета. Вот они и стали флиртовать с немецкими солдатами. Один из них был со скрипкой. Он, конечно, влюбился в Августу. А влюбилась ли она в него, она не знала. Ей было всего шестнадцать, и ей всегда было весело. А солдат со скрипкой смотрел на нее, глаза его сияли, а лицо оставалось печальным. Он пел ей песни и все повторял: это Шуберт. Он был, наверное, образованный, хоть и очень молодой, лет двадцати с небольшим, она думает. Она плясала, а он играл. Он и ее научил немного играть на скрипке. Солдат всегда после танцев ее провожал. Они стояли у плетня, он молчал и смотрел на нее, а ей было весело, и, бывало, что, не зная отчего, она начинала смеяться. Тогда он становился совсем уж грустным. Часто она брала его скрипку и оставляла у себя до следующего вечера, чтоб ему удобней было среди ночи пробираться к своему солдатскому ночлегу. Однажды ночью стали стрелять из пушек. Все жители попрятались, кто где мог. Стреляли и все утро, а к полудню, когда поутихло, оказалось, что полк отправился туда, где шел бой. Солдата своего она так больше и не увидала. А скрипка его осталась. Это память о нем. И Августа скрипку очень берегла. Да ведь много чего было в жизни. И скрипка ломалась. Но она ее всегда чинила. Однажды она ее возила даже во Франковск, к мастеру, и он всю скрипку разбирал и снова клеил и за работу запросил такие деньги, что она сказала ему «холера!» Потом она много раз чинила скрипку сама. Как ударит ее, или скрипка сама упадет, Августа всегда, если время есть, починяет, — вот видите, показывала она на заплатки, это все я сама чинила. И старуха с гордостью смотрела на дело рук своих.
Потом заговорил отец.
— Скрипка очень хорошая, — сказал он. — Но посмотрите сами, Августа, в каком она состоянии. — Он протянул руку, и Августа нехотя передала ему инструмент. — Видите, шейка вот-вот отвалится.