Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как справедливо замечает Фрейденберг, такие документы не стали предметом изображения в лирике или романе. Добавим, что ее записки заполняют эту лакуну в литературе, обратив «заявления» и «академические склоки» в предмет особого вида письма, в высоком стиле, в котором и домашнее (интимное), и служебное (государственное) приобретают историческое значение как горячие следы жизни, которая пришлась на советскую эпоху.
«…чтоб окончить рассказ о своей последней любви»
В безрадостный день в конце июля 1947 года Фрейденберг дошла в своих записях до событий прошлого лета. В этот день она видела во сне «какого-то генерала в лампасах, переезд в чужую квартиру, видела Б.». Проснулась одна, все в той же пустой квартире. «Кто выдумал, что преисподняя под землей? Она в человеческом тоскующем сердце» (XXIV: 52, 33). Она дошла до записей «о нем, о Б., о последнем лете и о последней любви». Ровно год назад Б. пришел к ней, веселый, ласковый. «Это было среди склок, волнений, сильных пульсаций» (XXIV: 52, 33).
Но прежде чем приступить к описанию столь важного для ее жизни события, она пишет о своих записях: «Может быть, эти тетради погибнут? <…> Не обыск, так взрыв, оползень: под окнами ополз большой кусок канала, и три дерева рухнули в воду». Что могло бы заставить ее писать, кроме «веры в историю»? (XXIV: 52, 33).
Она переходит к эпическому стилю: «Так вот, было лето. Была вторая половина июня. Было лето. Был понедельник» (XXIV: 52, 33). Готовясь принять Б., она пошла на рынок и, следуя знакомым путем, увидела ту площадь, куда во время блокады (в канун нового, 1942 года) попал снаряд и где, отброшенная взрывной волной, она упала и едва не погибла (этот эпизод описан в блокадных записках (XII: 26, 69)). Теперь на этом месте она «шла в глубоком обмороке душевном» (XXIV: 52, 33). Находясь в этом состоянии, она захлопнула дверь квартиры, оставив ключи внутри. Ей казалось, что там, дома, она захлопнула «самое себя» (XXIV: 52, 34). Она прерывает нить повествования, фиксируя (в скобках) свое состояние в момент писания: «(Сегодня день Ольги, оттого я так плачу)» (XXIV: 52, 33). Она думает о своей запоздалой любви, о перспективе принадлежать Б. после восьми или девяти лет безнадежности: «Но после блокады, у Сталина, на восьмом своем (или девятом) году, старухой, – какая же это Франческа? Это любовница женатого» (XXIV: 52, 39). Повествуя о любви, она выбивается из хронологии: «Я разрываю ткань времени, чтоб окончить рассказ о своей последней любви» (XXIV: 54, 46). Вслед за июньской встречей она описывает другую, в августе, затем осень и зиму, возвращается к событиям августа 1946 года и делает обобщение о свойствах времени: «Время не состоит из отрезков. Ее [sic!] поток соединяет и переливает прошедшее с будущим, которых на самом деле нет» (XXIV: 58, 57). Поток повествования соединяет и события разного плана: «в августе [1946 года] вышло знаменитое по открытому полицейскому цинизму „постановление ЦК о Звезде и Ленинграде“. Оно вышло перед приходом ко мне Б.»; в эту встречу они говорили о постановлении (XXIV: 58, 58).
Разрывая ткань времени, любовь вторгается в ее жизнь и в ее записки, «после блокады, у Сталина», среди академических склок и волнений, в начале новой политической кампании.
Она собирается «окончить рассказ о своей последней любви», но будущее покажет, что до окончания было еще далеко. Как Фрейденберг напишет позже, она дорожила «последней тютчевской любовью» как «единственной связью с до-военной [sic!] и живой моей жизнью» (XXV: 73, 51). В дальнейшем ей не раз кажется, что любовь погасла: «Ее уже нет. <…> Как человек, она имеет день и час смерти. Это было в 7 часов вечера 18 ноября 1947 г.» (XXVIII: 20, 88). Но вскоре она понимает, что опять ошиблась.
Размышляя о странностях любви, Фрейденберг задает себе вопрос о том, почему, «прекрасно зная эту темную душу, оценивая всего Б. отрицательно, я <…> любила его» (XXIX: 2, 8). Она пытается сформулировать философию любви, которая «оборачивалась по-античному», любви как силы, почти не зависимой от субъекта и объекта: «сильное, вне воли и желанья, чувство, непреоборимое, раз навсегда данное, нечто не становящееся, а „ставшее“, почти лишенное субъективности» (XXIX: 2, 8).
Б. позвонил и пришел, когда она уже как будто «научилась жить без него». (Дело, по-видимому, происходит летом 1948 года.) Первый (после девяти лет любви) поцелуй. «В этот вечер мы очень сблизились…» Она бесстрастно фиксирует событие огромной важности: «Вскоре он пришел опять, и я отдалась ему» (XXXI: 20, 14). И объясняет неудачу в исторических терминах: «Современному советскому мужчине я оказалась непригодна» (XXXI: 21, 16). Проблемой оказалось тело: «Б. отверг меня за то, что я не сумела обойтись с его телом» (XXXI: 23, 23).
«Возродились публичные поруганья»
После постановления ЦК «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» в августе 1946 года начался (пишет Фрейденберг) поворот политического курса в сторону «великого русского народа», прочь от «низкопоклонства перед Западом» (XXIV: 58, 58). Она отмечает начало идеологических репрессий в Ленинградском университете:
Возродились публичные поруганья. Первой жертвой стал Эйхенбаум. Его начали травить. <…> Он держался превосходно, с достоинством, и за это его били еще больней (XXIV: 59, 60)48.
Начиная с осени 1946 года новый политический курс в стране и «публичные поругания» в университете cоставляют главную тему записок. Фрейденберг анализирует политическую ситуацию, описывает собрания и заседания, приводит документы (копируя целые тексты приказов и распоряжений) и фиксирует свои оценки поведения коллег и учеников, исполненные интенсивных эмоций. Обычно она пишет через несколько месяцев после описываемых событий, оценивая происходящее на расстоянии (хотя и незначительном) и обобщая, как и всегда, смысл происходящего в широком историческом контексте:
После речи Жданова все последние ростки жизни были задушены. Европейская культура и низкопоклонство были объявлены синонимами. Создавалась искусственная культур-изоляция. Воскрешался тайной полицией русский ХVII век, с