Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скупал газеты, чтобы увидеть, а вернее, не увидеть своей подписи.
Нам-то из дружественной республики, ныне суверенного государства чуть ли не в первый же день позвонили, сообщили, что вот, мол, у нас в центральном органе, на первой странице ядовитая дрянь, а под ней подпись уважаемого X. Вот и до него добрались, вот и он ссучился, подписал. Этот X. от своей подписи удовольствия не получил, сильно переживал, вглядывался в наши студенческие лица: знаем ли?
Да, знаем, мы знаем.
Дальше учи.
А П. В. мне в эти времена говорил:
— Чего это X. так распереживался? Сказал бы — несите Та-ванцу, он дома, болеет, он и подпишет. Им подпись нужна, они бы пришли, я бы и подписал…
— Я с Сахаровым лично не знаком, но очень его уважаю. Да и всех диссидентов. Мужественные люди. Я бы так не смог. Мне не дано. Если бы любой из них ночью, в дождь, в непогодь пришел ко мне в дом, попросил бы пригреть, убежища, я бы ему не то что не отказал бы и обогрел бы, а накормил и спать уложил.
Я всем этим борцам искренне сочувствую, но в их ряды встать, записаться не могу, смелости нет, да и не по сердцу. Они романтики, борцы, герои. У них такая стезя. Завидую, но не могу присоединиться.
У меня путь прохиндея. Страшная страна, которая требует от рядовых граждан участия в ее гнусностях. Требуют подпись, спасибо, что большего не просят.
Эта формула Таванца: «Дурак или прохиндей», меня не удовлетворяла, прямо раздражала. Я много раз злобно спорил. Основной мой аргумент был такой:
— Это, может быть, и верно, но не для всех, а только для коммунистов. Была такая старая шутка, не столько остроумная, сколько просто умная, ее по-разному рассказывают, но ближе всего к нашему разговору такой вариант. В фашистской Германии были не только фашисты, но и умные люди, и порядочные. Всякие были, но не одновременно. Если кто фашист и при этом умный, значит, не порядочный. Честный и фашист, значит — дурак. А если умный и честный, то не фашист.
То же и у нас. Вы правы, но только для коммунистов.
Те или дураки, или прохиндеи. Но я-то не коммунист.
Таванец никогда на мои аргументы не соглашался, упирался в споре, требовал от меня признания, что и я прохиндей.
Я остро вспомнил концепцию Таванца в ходе эмиграции.
Американские власти при оформлении допуска в США старались не давать такого разрешения бывшим коммунистам. По их мнению, коммунистом мог быть только преступник (в ослабленном варианте Таванца — прохиндей) или псих (у Таванца полегче — дурак), они требовали справок или документов, что это не так.
Я не осуждал П. В. и не осуждаю сейчас.
У меня точно такое же представление о той стране. Перечитайте Илью Эренбурга «Люди, годы, жизнь» под этим углом — сплошная прохиндиада.
Самые честные, кристально честные сдаются, отступают, закрывают глаза на грязь и кровь, в которых тонет страна, публично бичуют себя, не зная вины, если от них этого требуют, каются во всем этом, когда наедине.
Я не был прохиндеем.
Есть несколько поступков, когда прогибался, умильным тоном произносил с трибуны имена ненавистных, презираемых вождей, за это мне до сих пор стыдно, но я никогда не стучал, никого не предавал, ничего не подписывал.
Правда, ко мне и не обращались.
Не надо винить граждан.
Следует стараться не винить граждан в том, к чему их принуждает страна. Слишком высока планка порядочности. А не все могут, не все в состоянии обливать себе керосином на Красной площади.
Семья, мечты, страх, надежды…
Виновато общество, государство, выдвигая такие непосильные для человека требования.
Прохиндиада
Тема прохиндейства огромна и многослойна. Кому не приходилось, позже родился, кого государство не ставило под таким углом и к стенке, тому невдомек. Они могут рассуждать об этике, свободе выбора, чести…
Дай Бог, чтобы им и их детям не пришлось узнать.
А в те времена прохиндейство пронизывало насквозь все общество.
Разговаривает как-то Таванец со своим другом Гулыгой, который в романе Зиновьева по созвучию фамилий назван Булыгой, тоже известным философом и большим знатоком и любителем искусства, и корит его:
— Что же это, — говорит П. В., — Вы, Арсений Владимирович, такую подметную статью написали об импрессионистах? Где вы только такие забытые слова ругательные отыскали? Что же это вы на них, не по справедливости, таких злобных собак понавыпускали?
А тот отвечает:
— Люблю я их очень, Петр Васильевич. Не могу просто сдержаться, так люблю. Молчать нельзя, а по-доброму не дают. Народ же даже имен их не знает. Как им назвать? Как людям сообщить? Никакой объективной информации не печатают, вот и приходится, родных, любимых ругать-проклинать.
Иного пути нет.
С тем же я лично столкнулся, взяв книгу по логике Гильберта и Аккермана с предисловием Яновской Софьи Александровны.
Это она, Софья Александровна, легализовала математическую логику в той стране практически в одиночку. Среди ее учеников Е. К. Войшвилло, А. А. Зиновьев, В. А и Е. Д. Смирновы, Д. П. Горский, Б. В Бирюков и многие, многие другие. И ни один из них ни одного дурного слова против нее, одни восторги.
Любой из названных прямо-таки запрещал любые худые слова об учительнице своей. Интеллигентность, эрудиция, высочайшая порядочность, безупречная доброта.
Но страна, в которой все мы жили, не просто вносила коррективы, ломала и гнула людей. «Война, которую вела С. А., далеко не всегда могла быть наступательной. Ей приходилось отступать, прикрываться, как щитом, „самокритикой", использовать демагогию в ответ на демагогию и идти на компромиссы (иными словами — прохиндействовать! — В. Р.), немыслимые для того, кто не чувствует реальной ситуации тех далеких дней». (Цитата из восторженной статьи одного из ее учеников, крупного логика, математика.)
Я слышал только хорошее о Софье Александровне.
И потому был потрясен, прочитав ее статью-предисловие к русскому переводу книги «Основы теоретической логики». Зачем в этом царстве математической чистоты и логической мудрости цитаты из Ленина и Жданова (известных классиков математической логики и всего на свете)?
Но более всего меня потрясли идиотские обвинения и мерзкие оскорбления в адрес Бертрана Рассела.
Привычная по газетным передовицам помойная речь, беспардонный тон по отношению к одному из умнейших в мире людей, позорные гнусности в его адрес… С этим недоумением я обратился к ее любящим ученикам.
Они тупили взоры.
Их общий ответ сводился к тому, что:
— Важнее всего, что книга Гильберта