Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чушь, ту, май-то, собачья! – зло, растерянно сказал он, глядя на меня несчастными глазами. – Они, эти протухлые эмигранты, просиживают здесь штаны и от нечего делать, от досады, незнамо что и выдумывают. Надо же, как повернуть – Сталин – вредитель и враг народа!!! Сволочь махровая, ту, май-то, этот их Раскольников. Вот его-то как раз, май-то, и надо к стенке! Вот что… Ты права, я тоже так считаю, что не надо никому об этом…
А сегодня, когда Сима, впрягшись в брезентовые лямки, потащила волоком очередную партию сучьев к дороге, а Леонид, усевшись на поваленную трухлявую осину, чертыхаясь, пытался безуспешно раскурить отсыревшую самокрутку, Миша, улучив момент, подошел ко мне.
– Знаешь, я вот иногда думаю, – негромко сказал он, не глядя на меня и старательно обмахивая сухой, ломкой веткой снег с рыжего, ободранного носка клемпа, – просто приходит, май-то, иногда в голову такая вот белиберда… А что, если этот подонок – эмигрант… Ну, в общем, что, если этот Раскольников не врет, а говорит правду? Что же тогда наша партия? Скопище, май-то, палачей и предателей?..
Господи, как тяжело на сердце, какая сумятица в душе!
До сегодняшнего вечера все было еще более-менее сносно. Я тоже, как и Миша, считала, что автор «Письма» – отчаявшийся, изверившийся во всем эмигрант, который строчит небылицы лишь для того, чтобы как-то утихомирить свою злобу или чтобы выслужиться перед новыми хозяевами. Но оказалось, что он – наш, советский, к тому же еще, как сказал Павел Аристархович, истинный революционер, близкий соратник Ленина. Может ли он так страшно, и подло, и гнусно врать? Конечно, я никогда не поверю в эту мутную ложь. Но если… если хотя бы на минуту, хотя бы на мгновение предположить, что он прав… Что же тогда действительно представляет из себя наша партия?..
Домой я вернулась уже около восьми часов. Павел Аристархович с Юрой провожали меня. Чтобы не напороться ненароком на полицая (у меня не было «аусвайса»), шли по привычной, узкой, протоптанной в снегу тропинке, что тянется между железной дорогой и кладбищем, – Павел Аристархович впереди, мы с Юрой несколько поодаль. Луна ярко освещала надгробья, по которым скользили призрачные тени от деревьев. Казалось, что кто-то живой бродит в тоске и в смятении между могилами, и я старалась не смотреть в ту сторону.
Юрина ладошка доверчиво лежала в моей руке, и однажды я с удивлением почувствовала, как он, словно бы невзначай, в каком-то молчаливом порыве крепко прижался щекой к рукаву моего пальто. Сначала я подумала, что он боится кладбищенской тишины и мятущихся по плитам теней, но потом поняла, что это не было страхом.
Во время нашего с Павлом Аристарховичем разговора Юра сидел на полу вблизи от камина, спиной к нам, и, казалось, весь был поглощен игрой с оловянными солдатиками, которых он доставал и расставлял перед собой из потертой картонной коробки. Но, я заметила, он внимательно нас слушал. Когда я заговорила о всеобщем нашем предвоенном энтузиазме, о великих стройках, о покорителях Северного полюса – героях-папанинцах, мой взгляд случайно упал на Юру. Он сидел неподвижно, словно забыв на время о своих солдатиках. Вся его поза выражала напряженное внимание, край бледной щеки покрылся легким румянцем.
Они проводили меня до железнодорожного переезда. Прощаясь, Павел Аристархович сказал: «Я вижу, ты огорчена тем, что узнала. Ну, что же. Это понятно. Во всяком случае, мне это понятно. Когда рушатся идеалы, порой кажется – рушится жизнь. Однако все это не так страшно, как воспринято тобой сегодня. И ты в этом впоследствии убедишься – какие бы революционные бури и кровавые смерчи ни потрясали и не гнули Россию, – она останется незыблемой, вечной… Главное – оставайся ты всегда сама собой и старайся жить в ладу со своей совестью. При первой же возможности возвращайся на Родину, только на Родину… Я уже говорил как-то вам и повторяю снова: для русского человека без России нет жизни… – (Вот тут-то Юра и совершил свой непонятный поступок – на мгновение крепко прижался щекой к моему рукаву.)
…Сейчас я уже обо всем написала. Время позднее, вернее – раннее. Настало утро нового, воскресного дня, но обычной радости предстоящего отдыха нет и в помине. Где же взять, где обрести тот упомянутый Павлом Аристарховичем лад, при котором бы совесть почивала в безмятежии и в благолепии, а сомнения не глодали, как голодные псы, душу? Я не верю, я не хочу, не могу верить жутким откровениям убившего себя три года назад ранним сентябрьским утром в цветущем итальянском городе человека, который, несомненно, очень любил свою русскую Родину, любил ее больше жизни и, что тоже, вне всякого сомнения, был крайне несчастлив в этой безответной любви… Моя вера в честность, справедливость, мудрость и прозорливость Сталина по-прежнему остается прочной и непоколебимой, но порой я, как и Миша, страшусь своих неведомо откуда берущихся кощунственных мыслей, стараюсь гнать их прочь. Увы, это теперь не всегда и не сразу удается.
5 декабря
Воскресенье
Пишу опять, так как это самое лучшее, что есть в нынешней моей жизни. В доме пусто, тепло, царит гулкая тишина. Я – одна, поэтому расположилась со своей тетрадью за столом в «парадной» комнате. Леонид с Мишей ушли в деревню за свежими новостями, а мама с Симой и Нинкой отправились провожать тетю Таню, после чего намерены зайти в «Шалман», навестить Наталку, которая на прошлой неделе родила сына. В качестве приданого новорожденному они пожертвовали по старой простыне, из которых вчера мама строчила на машинке пеленки. Лешка Бовкун сказал, что будто бы к Наталке уже приходили ее хозяин Клодт с деревенским вахмайстером и предупредили ее, что ребенок будет с нею только три месяца, после чего его увезут в какой-то специальный детский приемник. Вот так… Отберут, как щенка у собаки.
Тетя Таня тоже пришла к нам с