Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он покивал добродушно:
— Больше, чем сейчас, вы не будете сердитым…
— Ну гляди, тебе жить! Хочешь, закажу тебе чечевичного супа, очень, говорят, любимое блюдо в вашем народе?
Мангуст снисходительно улыбнулся:
— И это угощение я не могу принять от вас, дорогой папа. Я не сомневаюсь в вашей мудрости Иакова, но уверяю — я не красный Исав. Мы вообще не едим чечевицу…
— Кто это «мы»? — быстро поинтересовался я.
Мангуст смотрел на меня мягко, добродушно-задумчиво.
— Мы? — переспросил он, неопределенно помахал рукой. — Те, для кого каждый родившийся первороден, и потому жизнь его священна, неповторима и неприкосновенна.
Я это слышал уже где-то, когда-то я уже слышал эти слова.
— И много вас, таких?
— Вы хотите знать, трудно ли вам будет справиться?
Я пожал плечами, а Мангуст подмигнул мне заговорщицки, почти товарищески:
— Много. Достаточно много. И вам не справиться.
— Ох, сынок, что это ты меня все пужаешь, в угол загнать стараешься? Ты меня, похоже, за кого-то другого принимаешь!
Мангуст покачал головой и упер в меня мягкий, задумчиво-внимательный взгляд удава, а я с отвращением ощутил, как быстро удлиняются, растут мои уши, наливаются кровью глаза и переполняет меня рабья инсультная неподвижность, жестокая связанность чужой волей.
— Нет, я не ошибся. Вы — это вы. И вы даже лучше, дорогой папа, чем я вас представлял по рассказам.
— Вот и вижу я, Мангустик, что чересчур много рассказов ты обо мне наслушался.
— Это правда. Много. Вот столько… — И раздвинул большой и указательный пальцы сантиметров на пять, будто держал между ними сигаретную пачку или стакан.
Или папку уголовного дела.
— Брось, сынок, не слушай глупостей — мы же с тобой интеллигентные люди!
— Нет! — засмеялся Мангуст и снова замотал башкой. — Вы — нет, дорогой папа…
— Это почему еще? — вздыбился я.
— Потому что русские интеллигенты — это плохо образованные люди, которые сострадают народу. А вы — уважаемый профессор, следовательно, человек, хорошо образованный. И народу не сострадаете.
Он, еврейская морда, откровенно смеялся надо мной. Ладно, раз пока не удается атака, то и я посмеюсь. Он же сразу понял, что я небывалый весельчак.
И доверительно хлопнул его по плечу, а ощущение осталось такое, будто ладонью о косяк рубанул.
— Льстишь ты мне, чертушка! Какое уж там образование — по ночам между работой и сном научные премудрости постигал! Как говорят — на медные деньги учился.
— Надеюсь, не переплатили? — сочувственно спросил Мангуст.
— Кто его знает, может быть… — пропустил я и эту плюху промеж глаз. — А скажи мне, сынок, откуда ты язык наш так хорошо знаешь?
— А я учился на настоящие деньги. На золотые, — серьезно заверил Мангуст.
Он сидел передо мной, удобно развалясь на стуле, Мангуст Беркович, иудейский гость, и пел не спеша свою нахальную арию про их богатство и силу, и в его фигуре, позе, выражении лица было ощущение гибкой мощи, очень большой дозволенности и сознания моей беспомощности.
А развязности в нем все-таки не было. Развязность — всегда от неуверенности и слабости. Развязность — извращенная мольба о близости, визгливая просьба трусов и ничтожеств о снисхождении.
И вдруг, со щемящей сердце остротой вспомнил, что когда-то, много лет назад, я сидел вот так же, слегка развалясь, за своим огромным столом на шестом этаже Конторы и беседовал с людьми, для которых я был велик, как архангел Гавриил, потому что держал в руках ниточку их жизни и в моей власти было — только ли подтянуть ее чуть потуже, подергать сильнее или оборвать ее вовсе. Мне не было нужды в развязности.
Развязным был Минька Рюмин.
А мы, с моим зятьком дорогим, Мангустом Берковичем, родственничком моим пришлым, — нет! Мы другой закваски ребята, иного розлива бойцы.
Наклонился он ко мне ближе, облокотился о столешницу, заскрипели жалобно ножки, и мелькнула почему-то быстрая мысль, что была на Руси в старину мера такая — берковец. Берковец — десять пудов.
Какие там пуды! Нет больше в мире никаких пудов. Это только мы свой нищенский урожай на пуды мерим. Берковец теперь называется баррелем. В слове баррель — бормотание нефтяных струй, бойкий рокот золотишка. Настоящих денег.
В Мангусте — десять пудов силы, берковец уверенности, баррель ненависти. Не отпустит меня живым, подлюга.
— Насчет денег — это ты правильно заметил, сынок: хорошая учеба любого золота стоит, — сказал я горячо. — Народ наш бедный от неучености вековечной…
Он криво, зло усмехнулся. А я думал о том, что выкрутиться могу только благодаря парадоксу поддавков — там побеждаешь, проигрывая свои шашки. И для японского рукопашного боя это основа: атака возникает только из отступления.
— Ты не смейся, сынок, ты человек здесь чужой, про нас плохо понимаешь. А главная наша беда — темнота духовная. Горе-то горькое наше в том, что никогда в России не чтили пророков и Бога не боялись, а верили исключительно в приметы и суеверные знаки и страшились только черта!
— Значит, я правильно угадал, что вы народу не сострадаете? — серьезно спросил Мангуст.
Но тут пришел официант, молодой человек в грязном белом смокинге, с лицом красивым и бессмысленным, как у царского рынды.
— Чего заказывать будете? — спросил он с легким отвращением к нам.
— Вот, глянь на него, сынок, — показал я на официанта пальцем. — Взгляни на этого прекрасного кнабе, что по-вашему значит мальчуган. Разве он нуждается в сострадании? Вот скажи сам, обормот, тебе разве нужно наше сострадание?
Рында нахмурился. Его матовые щеки манекена налились еле заметно краской — на нем хорошо было бы показывать студентам, что мозгу для работы необходим прилив крови. Но приливная волна схлынула, оставив на каменистом берегу две четкие мыслишки.
— На кой мне ваше сострадание? — обиженно сказал он. — Вас, слава богу, ничем не хуже… А будете обзываться, хулиганить — я вас враз доставлю куда следует. Вам за оскорбление личности при исполнении служебных — знаете, как там вправят?
Мангуст с интересом смотрел на нас, и то, что он объединял взглядом меня с этим кретином, означало мою крошечную победу — я вырвался ненадолго из клинча, из его жуткого захвата, из непереносимого противостояния грудь в грудь, один на один. Кухонный рында возник, как случайный прохожий на пустынной улице, где затевается убийство. Он стал мне враз дорог и симпатичен.
— Да ты не сердись, дурашка, я же ведь любя,