Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официант снова порозовел: приток крови принес ему весть обо мне как о хорошем клиенте. Он торопливо записывал заказ в блокнотик.
— И постарайся, чтобы мы остались тобою довольны, — напутствовал я его, а потом повернулся к Мангусту. — Видишь, сынок, не нужно ему сострадания.
— Вижу, — согласился Мангуст, а на харе его злостной было написано, что готовит он мне какую-то ужасную подлянку, и всячески я старался оттянуть этот палящий миг удара, хотел глубже поднырнуть, крепче окопаться в словах, заморочить, заговорить, сбить с толку.
— …А почему не нужно? — спросишь ты меня. От гордости? От высокого своего сознания? От ума? А я тебе отвечу: потому ему не нужно сострадания, что не страдает он вовсе! Это вы все за рубежами своими выдумали про народ наш, будто он страдает.
— А на самом деле он счастлив? — вежливо спросил Мангуст.
— Конечно счастлив! Это вы дурость себе в головы вбили, что мается тяжело наш народ без свободы. И от этого несчастлив! А нам свободы ваши — как попу баян, как зайцу триппер! Да где ж в мире ты сыщешь такую свободу, как у нас, годами бездельничать, воровать что попадя и пьянствовать каждый день! На кой, рассуди сам, нам другая свобода?.. Знаешь, Мангустик, хотя ты и смахиваешь сильно на шпиона, но, по близости душ наших и родству возникшему, открою тебе одну заветную тайну, а ты уж береги ее, носи на сердце, никому не открывай…
— Тогда, пожалуйста, наклонитесь поближе и говорите отчетливее, — попросил Мангуст.
— Зачем? — не понял я.
— Чтобы магнитофон, вмонтированный в центр стола, записал лучше, — серьезно ответил бес из Топника.
— А! Хрен с ним! Правда дороже! Знай, сынок: советская власть — единственная форма подлинного русского народовластия!
— Н-да? — поднял он бровь. — Сомневаюсь…
— И зря, Мангустик, сомневаешься. Ты мне верь — тебя обманывать ни к чему. Мы — народ неплохой, чистый. Но — как дети: все дурное у чужих перенимаем. От татар — матерщину и жестокость, от немцев — табачище и неверие, от евреев — социализм…
— Я понял: всему плохому вас научили, — перебил Мангуст. — А сами вы что?
— Да ты не лезь в бутылку! — Я похлопал его по плечу. — Мы сами — Иванушки-дурачки. Это наш национальный идеал. Заметь: не пахарь, не воитель, не грамотей, а веселый шаромыга, пьяница и прихлебатель. Добрый и бесшабашный… Так вот, Иванушке-дурачку импортная свобода ни на что не годится: ее не выпьешь, не закусишь, под голову не подложишь. У нас даже песенка была такая: «Нам не надо свободы кумира…»
Мангуст улыбнулся, будто волк, клыками блеснул:
— Эта песенка называется «Марсельеза». Но отказывались в ней от золотого кумира.
— Может быть. Нам безразлично, не влияет. Нам ведь эту идейку свободы ввезли, как конквистадоры в Европу — сифилис. А нам она вовсе без надобности: сроду на Руси свободы не было, и не нужна она нам во веки веков. Мы и без нее живем припеваючи! И выпиваючи! Мы хоть и построили свое счастье пол-кровью и пол-потом, а все равно живем — не тужим! Ты мне верь — я это тебе как русский человек говорю!
Облизнул я пересохшие губы, взглянул на Мангуста, а он сказал негромко:
— Я бы, возможно, поверил вам, если бы вы действительно были русским.
— Вот те раз! А кто ж, по-твоему, я? Какой нации-племени?
— Вы, дорогой папа, относитесь к советской национальности, из кагэбэшного племени.
И этими словами он мне будто в рожу харкнул. Господи, никогда я не слышал, чтобы в привычные слова вкладывали столько ненависти и презрения.
Но официант, кухонный рында, бессмысленный и малоподвижный, снова выручил меня, явившись с подносом закусок и выпивкой.
Сделал я над собою усилие, засмеялся и сказал добродушно:
— Ну и сказанул! У нас такой нации нет — у нас только гражданство советское. Все перепутал. Эх ты, жопин дядя!
— Жёпин дядя? — переспросил Мангуст и засмеялся. — Дер онкель фон майн арш… Смешно.
Потом дождался, пока официант расставил тарелки, налил в рюмки водку, и, глядя ему вслед, любезно сказал:
— Но я подумал, что в местоимении «ты» есть некоторая неопределенность — нельзя отличить родственную простоту отношений от фамильярного хамства. Поэтому я прошу вас — только для простоты! — называть меня впредь на «вы». Вам понятно?
Да. Мне понятно. Чего ж непонятного?
Ой-ей-ей, тяжело бьет Господен цеп! Вроде бы ничего особенного и не сказал он. КОНФИТЕОР — я признаю.
Если судить объективно, то он по-своему прав: и кошка на переговорах уважения хочет. Но что толку с этой объективности? Объективность — удел людей маленьких, слабых. Там, где начинается объективность, там кончаются власть и сила.
И почувствовал я, что нет больше желания скоморошничать, юродствовать, словоблудничать. И сил нет. Все силы забрала серозная фасоль в груди. И германец пархатый визави, лениво поигрывающий рюмкой.
Пропади все пропадом. Устал я.
Взял большую, покрытую испариной рюмку водки и, не чокаясь, проглотил. И вкуса не почувствовал. И тепла она мне не дала.
Закусил маслиной и спросил равнодушно:
— Так вам, почтенный, что нужно? Мое согласие на выезд Майки за границу?
Мангуст поставил рюмку на стол, даже не пригубив.
— Я бы не стал вас беспокоить из-за таких пустяков.
— Хорош гусь! Значит, женитьба на этой дуре для вас пустяк?
— Нет, женитьба на вашей дочери для меня не пустяк. Ваше согласие — это пустяк. Я и без него обойдусь. Мне нужно, чтобы вы ответили на ряд вопросов…
— Ишь ты! Не на один, не на два, а на целый ряд вопросов! Неплохо. Ну и какие же это вопросы, например?
— Например? — Мангуст достал из кармана кожаной куртки пачку «Пиира», вышиб щелчком одну сигарету, чиркнул зажигалкой, и я смотрел зачарованно на ее тугой желтый огонек, слушал сопливое сипение газовой струйки, и этот тихий сипящий звук неожиданно отсек все ресторанные шумы — боевое бряцанье приборов, звон фужеров, шарканье официантов, обрывки разговоров, вялые пассажи фортепьяно, — все погрузилось в тишину, отбитую траурной ленточкой посвиста газовой струи из зажигалки, и в этой пугающей неподвижности воздуха прозвучал голос Мангуста оглушительно, будто он заорал в микрофон на эстраде, заорал изо всех сил, на весь зал.
А спросил он шепотом:
— Почему и при каких обстоятельствах вы приказали убить Элиэйзера Нанноса?
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ.
— Нанноса? — повторил я неуверенно. — Не знаю. Я такого имени не помню…
— Да? —