Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Когда они идут по улице вдоль железнодорожных построек, сердце у него уходит в пятки. За кем это он идёт? Она ли это, шагающая впереди него рядом с двухметроворостым исполином? Сомнение остаётся и гложет его дальше. Он не чует её запаха, только вонь всякой гнили вокруг. Вода подняла на поверхность все отбросы. Его нюх даёт сбой, причина в этом типе, который несёт рядом с ней материалы и своим запахом перебивает её аромат. Волосы, изящная шея, бёдра. Должно быть, это она. Но он не очень доверяет своим глазам.
Возле школы прикладного искусства они садятся в трамвай. Если так пойдёт и дальше, ему придётся купить месячный проездной. Хорошо. Куда это они направляются?
В Высшую техническую школу. Этого он пока не знает, но сейчас узнает. Они скоро выйдут и станут подниматься на холм, и ему придётся и дальше выбиваться из сил. Но пока он сидит. Пока ещё чувствует себя в какой-то степени в хорошем расположении духа. Но это продлится не долго. Во внутренний двор Высшей технической школы он едва тащится. Там эти двое извлекли из тубуса плакат, установили треногу и, вооружившись проспектами, встали у людского потока.
Над внутренним двором натянут баннер, на нём изображена картинка-розыгрыш в форме гортензий: чаши цветков в виде мозговых извилин.
Это Неделя мозга, Brain fair, месса центральному органу, чтобы превознести его превосходство, воздать хвалу его биохимии и биоэлектричеству. Повсюду тлеют синапсы, разряжаются потенциалы разнообразных акций, в толчее студентов и доцентов, которые теснятся вокруг смотровых окон и мониторов. Он садится, обессиленный и измученный, на ступеньку лестницы, ведущей к аудиториям. Он видит её, но не может разглядеть, чем она занята, предположительно раздаёт проспекты, Бог знает, с какой целью. Это он нарвался, значит, на церебральную инженершу, жрицу мозга.
Он чувствует в себе благоговение перед особой элитой, которая здесь собралась. И они тут чего-то ждут, ему передаётся их волнение, адреналин. Судя по всему, надвигается что-то особенное, царственный визит или объявление лауреата, и действительно, через главный портал шествует группа пожилых господ, и толпа раздаётся перед ними. Слышны аплодисменты, мужчина в центре, лет шестидесяти с лишним, высоколобый, с поредевшими рыжими волосами, твёрдо стоящий на ногах, поднимает руку и с улыбкой благодарит. Парень – по-видимому техник – заговаривает с ним, и вот они втроём поднимаются по лестнице слева. Ещё минуту толпа выжидательно выдерживает, потом начинается движение, всё отключается, внутренний двор опустевает, и толпа следует за той тройкой вверх, в аудиторию Максимум. Плакат на треноге сиротливо остаётся, а девушка и тот верзила встраиваются в толпу. И Филип тоже поспешает, чтобы не войти в зал последним.
Это просторная аудитория с длинными рядами и откидными и поворотными столиками, которые упираются тебе в грудь – вероятно, для того, чтобы ты сидел прямо и не засыпал во время скуки, которую демонстрирует там, впереди, тот рыжеволосый, который в последний раз видел солнце лет триста назад. Он говорит с английским акцентом, и трудно сказать, то ли он боится собравшейся толпы, то ли презирает её. То, что он имеет сказать, он произносит монотонным распевом, нудной проповедью, которая через три минуты парализует каждую извилину в речевом центре. Это манера выжившего, потерпевшего кораблекрушение, который очутился на необитаемом острове и говорил лишь с черепахами и чайками, с приливами и отливами, пока его не обнаружили спустя годы, вернули в цивилизацию, а он так и не понял своего спасения и стоит среди людей, недоверчиво дивясь, навеки потерянный в прибое.
Cuius rei demonstrationem mirabilem sane detexi. Hanc marginis exiguitas non caperet. Я нашёл чудесное доказательство, но нет площадки, чтобы здесь его продемонстрировать. Так, дескать, француз сформулировал свой комментарий, загадку, которую триста пятьдесят лет никто не мог решить, даже умнейшие из умных, даже честолюбивейшие из честолюбивых. Пока, дескать, не явился он, этот тщедушный рыжий в своём слишком просторном вязаном жилетике. Он, дескать, не хочет тут распространяться о том, какой подход к делу он нашёл, об этом всё можно прочитать, о том моменте, когда он однажды поздним летним днём более двадцати лет тому назад прослышал о результатах калифорнийской школы Рибет и понял, что теперь началось его путешествие к свету, странствие в погибель. Годы, предшествовавшие этому, он занимался гипотезой Ивасава, но потом всё бросил, заперся в своей комнате и начал рисовать на чистом листе бумаги первую кривую, подобную той, которую он сейчас по этому случаю нарисует на доске. Эта рука набита, она проворно ведёт по доске мел, зажав его тремя пальцами, почти без неровностей, и лишь звонкий стук, когда белый кончик бьёт по поверхности доски, нарушает сонную тишину. Он говорит почти без выражения, как будто нечеловеческое усилие лишило его всякой жизненной силы.
Я стою перед вами живой, но хочу напомнить о тех, кто не пережил это путешествие, в частности о том японце, который в середине пятидесятых годов принёс первый луч света во тьму того латинского примечания на полях, сам того не заметив, конечно. Он думал, что погрузился в другой колодец, не связанный с этой загадкой. Проблема, которой японец посвятил себя, была гораздо меньше, чем раскрытая мною тайна, и тем не менее он погрузился в подземные ходы так глубоко, что потерялся в них. Сын сельского врача маленькой общины из пригорода Токио, с двенадцати лет туберкулёзный, кашлял каждые пару минут. Студентом, одетый вечно в один и тот же костюм из серебристо-зелёной переливчатой ткани, которую его отец когда-то по дешёвке купил у одного суконщика и которую никто в семье не хотел носить. Сын заказал себе сшить из неё двубортный пиджак. Ему было безразлично, как он выглядит, шнурки на ботинках он завязывал раз в день, и если они развязывались, он так и ходил до следующего утра в разъехавшихся башмаках. Кормился он на раздаче бесплатного супа в своём квартале. Больше всего ему нравилась густая похлёбка из говяжьего языка. Это была его единственная роскошь. Он ютился в одном чулане в шумном квартале Токио, в шутку называя этот чулан «дворцом небесного покоя», пригородные поезда с утра до ночи грохотали в его каморке, где он пытался приглушить шум Восьмой симфонией Бетховена.
Основную часть времени он сидел в своей конуре и читал, правда, его чтением никогда не были романы, а только специальные статьи и монографии. Проигрыватель был его единственным имуществом, если не считать нескольких книг и треснувшей миски для риса. По воскресеньям он выходил на прогулку к зоопарку. Война кончилась, но её опустошения ещё оставались на виду. Новое поколение пыталось построить собственное будущее, по своим правилам. Советы отцов не пригождались. Они вели себя как феодалы, но их манеры так же мало подходили к новому времени, как зелёно-серебристая ткань его костюма.
Телефон Филипа вибрирует. Пришло сообщение. Зал это слышит. Аккумулятор на двух процентах, а всё ещё ведёт себя дерзко. Сообщение с короткого номера. Незнакомого. Он переключается на другую программу, но в последнюю миллисекунду успевает заметить отправителя. Это полиция. Мы хотим вас информировать о том, что. Экран становится серым, появляется колёсико, какое-то время вертится, исчезает, и наступает тьма. Эфир умолкает. Мир глохнет.