Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многое ушло навсегда из памяти, но недавно один изоставшихся в живых наших харьковских знакомых того времени поклялся, чтооднажды – и он это видел собственными глазами – мы с ключиком вошли босиком вкабинет заведующего республиканским отделом агитации и пропаганды Наркомпроса,а может быть, и какого-то культ-отдела – уже не помню, как называлось этоцентральное учреждение республики, столицей которой в те времена был еще неКиев, а Харьков.
Да, действительно, мы шли по хорошо натертому паркету босые.Мало того. На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахибольничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы.
И тем не менее мы вовсе не были подонками, босяками, нищими.Мы были вполне уважаемыми членами общества, состояли на штате в центральномреспубликанском учреждении Югроста, где даже занимали видные должности поагитации и пропаганде.
Просто было такое время: разруха, холод, отсутствие товаров,а главное, ужасный, почти библейский поволжский голод. Об этом уже забыли, атогда это было неслыханным бедствием, обрушившимся на Советскую республику,только что закончившую гражданскую войну. Сейчас трудно представить всюбезвыходность нашего положения в чужом городе, без знакомых, без имущества,одиноких, принужденных продать на базаре ботинки, для того чтобы не умереть сголоду.
Вообще-то мы обычно питались по талонам три раза в день впривилегированной, так называемой вуциковской столовой, где получали на весьдень полфунта сырого черного хлеба, а кроме того, утром кружку кипятка с морковнойзаваркой и пять совсем маленьких леденцов, в обед какую-то затируху и горкуячной каши с четвертушкой крутого яйца, заправленной зеленым машинным маслом, авечером опять ту же ячную кашу, но только сухую и холодную.
Это по тем временам считалось очень приличной, дажероскошной едой, которой вместе с нами пользовались народные комиссары и членыВУЦИКа.
Жить можно!
Но однажды, придя утром в столовую, мы увидели на дверяхизвещение, что столовая закрыта на ремонт на две недели.
Мы жили в бывшей гостинице «Россия», называвшейся ДомомСоветов, в запущенном номере с двумя железными кроватями без наволочек, безпростынь и без одеял, потому что мы их мало-помалу меняли на базаре у приезжихкрестьян на сало. В конце концов мы даже умудрились продать оболочки нашихтюфяков, а морскую траву, которой они были набиты, незаметно и постепенновыбросили во двор, куда выходило наше окно.
Внизу у конторки бывшего портье сидел на табурете печальныйстарик еврей, продававший с фанерного лотка поштучно самодельные папиросы.Сначала мы эти папиросы покупали за наличные, а потом стали брать в кредит, инаш долг вырос до таких размеров, что нам стало неловко проходить мимо старика,и мы норовили проскользнуть, как призраки, и были очень довольны, чтоподслеповатый старик нас не замечает.
Мы не подозревали, что он нас отлично видит, но жалеет иделает из деликатности вид, что не замечает.
Потом, когда времена изменились к лучшему и мы расплатились,он нам в этом простодушно признался.
Итак: есть было нечего, курить было нечего, умываться былонечем.
…знойный августовский день в незнакомом городе, где почтипересохла жалкая речушка – забыл ее название, – посредине которой разлагаласьнеизвестно как туда попавшая дохлая корова со зловонно раздутым боком, издалипохожим на крашеную деревянную ложку.
Было воскресенье. Церковь на задах нашей гостиницы возлебазарной площади трезвонила всеми своими колоколами, как тройка застоявшихсялошадей.
Мы голодали уже второй день. Делать было решительно нечего.Мы вышли на сухую замусоренную площадь, раскаленную полуденным украинскимсолнцем, и вдруг увидели за стеклом давно не мытой, пыльной витрины телеграфногоагентства выставленный портрет Александра Блока. Он был в черно-краснойкумачовой раме.
Мы замерли, как бы пораженные молнией:
нашей сокровенной мечтой было когда-нибудь увидеть живогоБлока, услышать его голос. Мы прочитали выставленную рядом с портретомтелеграмму, где коротко сообщалось о смерти Блока.
Мысль о том, что нам никогда не суждено будет увидеть поэта,изображенного на уже успевшей выгореть большой фотографии – кудрявая голова,прекрасное лицо, белые пророческие глаза, отложной воротник байроновскойрубашки, – такой противоестественной среди этого зноя, пыли, провинциальногомусора на запущенной площади города, оглушенного воскресным трезвоном базарнойцеркви, что мы ужаснулись тому необратимому, что произошло.
В один миг в нашем воображении пронеслись все музыкальные изрительные элементы его поэзии, ставшие давно уже как бы частью нашей души.
«Во рву некошеном… красивая и молодая… Нет имени тебе, мойдальний, нет имени тебе, весна… О доблестях, о подвигах, о славе… Революцьонныйдержите шаг! Неугомонный не дремлет враг!… И Кельна дымные громады… Донна Аннаспит, скрестив на сердце руки, Анна видит неземные сны… Дыша духами и туманами…И шляпа с траурными перьями и в кольцах узкая рука… Далеко отступило море, ирозы оцепили вал… Окна ложные на небе черном и прожектор на древнем дворце; вотпроходит она вся в узорном и с улыбкой на смуглом лице, а вино уж мутит моивзоры, и по жилам оно разлилось; что мне спеть в этот вечер, синьора, что мнеспеть, чтоб вам славно спалось… Только странная воцарилась тишина… Отец лежал вАллее Роз…»
Это все написал он, он…
Нас охватило отчаяние. Мы вдруг ощутили эту смерть как конецреволюции, которая была нашим божеством. Не в духе того времени были слезы. Мыразучились плакать.
Мы с ключиком не плакали.
Потом мы молча пошли сквозь адский зной этого августовскогополудня в изнемогающий от жажды, безлюдный, пыльный городской сад или даже,кажется, парк – не все ли равно, как он назывался? – шаркая босыми ногами пораскаленному гравию дорожек, и легли на дотла выгоревшую траву совсем желтогогазона, несколько лет уже не поливавшегося, вытоптанного.
Мы лежали рядом, как братья, вверх лицом к неистовомусолнцу, уже как бы невесомые от голода, ощущая единственное желание – покурить.На дорожках мы не нашли ни одного окурка. Мы как бы висели между небом и землей,чувствуя без всякого страха приближение смерти. Чего же еще мы могли ожидать?
– Я никогда не думал, что смерть может быть так прекрасна:вокруг нас мир, в котором уже нет Блока, – сказал ключик со свойственной емупатетичностью.
Ничто не мешало нам перестать существовать.