Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем? – повторила я за ним. «Зачем?» – это неверный вопрос. Зачем мы делаем что-либо? Зачем Эмиль носил с собой смертельно опасные для здоровья «Кингс» в синей пачке и сосал их как соску? Зачем мы переходим дорогу на красный свет? Зачем встречаемся с людьми, которые нас не понимают, не хотят понять, которые кричат и скандалят и водят нас на бессмысленные сеансы психотерапии? «Зачем?» – это масштабный экзистенциальный вопрос, на который нельзя ответить одним предложением. И все же чем больше я над ним думала, тем труднее становилось на него ответить. Этот вопрос вмещал в себя все. Кто мог объяснить зачем? Это «Зачем?» было невыразимым. Попыткой проникнуть в возвышенное, зависимостью между мной и отражением. Нужно учиться отстраняться от этой зависимости, не пытаясь понять, зачем она существует. Нет никакого смысла фокусироваться на ней.
– Затем, что я всегда буду помнить, что ты никогда не посмотришь на меня так, как смотрел на нее, – ответила я с неоправданной злобой.
В итоге Эмиль решил проблему тем, что снова запретил мне упоминать Нору. Он не желает о ней говорить, сказал он. Я тоже не хотела. Но я думала о ней постоянно, Нора снилась мне по ночам. Она являлась то доброй, то злой, но являлась всегда. С вечной улыбкой, как у куклы. Возможно, разумной куклы – Сесилия Агнес с ее изменчивым лицом и двусмысленным взглядом. В книге Марии Грипе осиротевшая Нора прячет куклу в каминной нише. Она ее никому не показывает. Сесилия Агнес находится рядом, она хочет что-то сказать Норе, но Нора не понимает, что именно. Может, это шведский феномен и потому недоступен пониманию Эмиля. Мария Грипе для него ничего не значит.
Вечером в четверг я поехала на автобусе в отделение скорой помощи. Весь день мне было так больно, что я не могла унять рыданий. Я плакала из-за боли и из-за того, что находилось внутри. Из-за лжи, что это неопасно. Что-то испортилось, окончательно испортилось. Я сломалась, потому что приняла боль, когда мне сказали ее принять. Потому что врачи выписывали напроксен за напроксеном, не спрашивая, помогает ли он. Девушки из Берга в ярких желтых кофтах были правы. Это не просто менструальная боль. Каждый раз, принимая ее, я ухудшала положение. Я чувствовала себя обманутой.
Эмиль приехал ко мне в больницу. Мне выделили койку в небольшой палате и велели ждать. Сказали, что это займет время. Эмиль вонзил зубы в гигантский ролл с фалафелем, который вызвал в нем приятные воспоминания. Он скучал по Дании, скучал по палаткам с шаурмой в Нёрребро. Я лежала на койке, свернувшись калачиком и водя пальцем по дисплею мобильного. В ленте Инстаграма появилась интересная фотография.
– ГЛЯНЬ! – воскликнула я.
На фото Нора с подружкой в купальниках дрожали на скалах во фьорде.
– А задница у нее не самая эффектная. Я ожидала большего.
Эмиль весь затрясся, как вскипающий чайник.
– Думала, она будет круглее. Как персик.
Рука с фалафелем замерла на полпути ко рту.
– Я просил тебя не упоминать о ней.
Мне нечего было на это возразить.
– Я сказал, что уйду, если ты снова о ней заговоришь.
Это была правда. Я подозревала, что эта стратегия была частью его принципа «Я буду делать то, что мне нравится» и что она была разработана совместно с какой-нибудь женщиной. Только женщина может придумать такое.
– Это не самая сексапильная фотка.
Эмиль явно решил, что с него хватит. Видно было, что он охвачен праведным гневом. Hvorfor, hvorfor, hvorfor. Он начал собирать свои вещи. Наверно, это было последним предупреждением. Наверно, он давал мне шанс все исправить и уговорить его остаться.
– Ты считаешь это фото сексуальным? Оно тебя возбуждает?
Эмиль накинул пропахшую табаком куртку и вышел из палаты с недоеденным фалафелем в руке.
Тогда я была не в состоянии объяснить, что произошло. Да и сейчас вряд ли смогу. Могу только сказать, что фото Норы разожгло у меня внутри пламя. Грудная клетка горела, и только эта боль могла уравновесить боль в матке. Это, конечно, никак меня не оправдывало. Не то чтобы это было самоповреждающее поведение, однако я знала, что чему-то я наношу вред. Я не была глупа. Я просто была в отчаянии.
Поскольку другого выхода у меня не было, я продолжала лежать на койке. Часы шли. Меня осмотрел один врач, потом другой. Они взяли кровь на анализ, проткнули мне вену и сделали вывод, что все в порядке. «Но мне так больно», – протестовала я, лежа в позе эмбриона. И хоть никто прямо не спросил: «И что теперь?» – слова висели в воздухе. Да, и что, по-вашему, мы должны сделать?
– Вы ПУКАЛИ с тех пор, как приехали сюда? – с довольным видом спросил молодой врач-блондин.
Не твое собачье дело, подумала я, но вслух сказала, что не знаю. К шести утра мне выделили койку в гинекологическом отделении, капельницу, бутерброды и чай. Full service.
Что существовало на самом деле? Была ли боль настоящей? Имелась ли у нее реальная причина? Границы размывались, исчезали, затуманенные жесткими руками врачей, которые все списывали на газы и давали мне морфин; поведением Эмиля, который приехал ко мне в больницу, а потом бросил там одну. Зло было неприступным и серым, словно норвежские скалы.
Выписавшись из больницы через два дня, я обнаружила, что наступило лето. Я уехала холодным весенним вечером, а вернулась в дрожащее летнее тепло. На деревьях распустились листья, в воздухе витал аромат цветов и запах горячего асфальта. Стоя на пороге главного входа в больницу, я моргала от яркого света. Мир был молодым, вечно молодым, возрождавшимся снова и снова. А я была старой. В слишком теплом пальто. Я медленно побрела домой, поражаясь преображению природы. Может, сильные обезболивающие так повлияли, но ощущение было такое, что лето бушевало вокруг меня, дикое, необузданное – а я могла лишь медленно передвигать свое тело вперед, шаг за шагом. Люди сидели на верандах ресторанов, у Сканстулля ели хот-доги и мороженое, одна женщина сдвинула на лоб солнечные очки. Я чувствовала себя невидимой, как зверь, что крадется мимо отдыхающих. Поднявшись по Йотгатан, я поравнялась с кондитерской и вспомнила, как несколько лет назад их витрины украшали огромные хлебные раки с матовыми глазами-оливками. Я тогда подумала: «Это что, раки? Или это хлеб?» И довольно долго этот вопрос оставался сущностной проблемой, вопросом о природном элементе. Но я не могла вспомнить, как натурфилософы решали эту проблему тысячу лет назад. Просто не могла вспомнить.
В квартире было душно. Я приоткрыла окна. Повеял легкий ветерок: воздух был почти неподвижен. В больнице мне не смогли дать контрацептивы, прописанные специалистом по эндометриозу, так что, вероятно, скоро должны были прийти месячные. И они пришли уже через час. В глазах мерцало белым, потом черным, и в конце концов я приняла оксикодон и легла в кровать. Контуры предметов дрожали и расплывались. Мысли двигались в ровном ритме, как субтитры на экране.
Боль затмевает собой все. Она берет над тобой верх, заглушает другие голоса, заполняет собой все пространство. Все остальное – и хорошее, и плохое – уплывает прочь. Мир сужается. Боль выводит тело из равновесия, дестабилизирует твое «я»: остается только зло. Ты перестаешь воспринимать что-либо еще, кроме боли. Картина мира начинает гнить.