Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Омулевский молод, румянолиц, обаятелен, в белой манишке, в бархатном «художественном» сюртуке…
Пришел Ядринцев. Влетел, будто за ним рота жандармов гналась, заговорил еще с порога:
— Слыхали? Нет, вы можете себе представить: они друг друга стоят. Два сапога — пара.
— Кто? — почти хором его спросили. Ядринцев прошел к столу, перевел дух. Был он худ, бледен, только глаза светились живо и горячо. Он болел, недели две лежал… и вот опять на ногах. Омулевский шепнул Красноперову: «Вот человек: восемнадцать лет ему, а он уже твердо знает свою цель и твердо идет к ней. Характер».
— Есть новость, друзья, — сказал Ядринцев. — На днях заседал в Академии ученый совет…
Кто-то засмеялся.
— А ты не в ученом ли совете состоишь? Откуда такая осведомленность?
— Осведомлен из первых рук, — ответил Ядринцев. — А разговор шел о Сибири. Да, да, друзья мои, о Сибири. Сибирь как колония… — обвел всех взглядом. — Мейндорф, управляющий кабинетом его величества, предостерегал от излишней демократизации… Да, да! Либерализм, говорит, это палка о двух концах… Зачем же, говорит, эту палку вставлять нам в собственные колеса. Видали! Ну, слава богу, академик Бэр, ученый с мировым именем, ответил ему, как подобает: «Колеса вашей кареты, — говорит, — это еще не колеса истории». Представляете: Мейндорф опасается, что потеряет Сибирь, если даст ей вздохнуть во всю грудь, если Сибирь в полной мере получит гражданственность, если культура и просвещение в Сибири достигнут, не дай бог, европейского уровня!.. А знаете, что ему ответил Бэр? «Бояться, — говорит, — просвещения — это все равно, что бояться огня, от которого, кроме тепла и света, еще и пожары бывают…» А великий князь Константин еще дальше Мейндорфа пошел. О, они друг друга стоят! Сибирь, по мнению его высочества, не просто колония, а территория, позволяющая выйти к океану… Только-то и всего! Другие вопросы их не волнуют. А еще, друзья мои, профессор Костомаров говорил, что предстоящая крестьянская реформа не сможет решить назревших проблем в силу своей половинчатости, — сообщил Ядринцев, и все поняли, откуда у него такая осведомленность. — Нет, друзья, покуда мы, сибиряки, сами не возьмемся, никто за нас не решит вопросов. А решать их, эти вопросы, можно только будучи там, в Сибири. И я вам говорю чистосердечно и твердо, что все свои силы и знания, которые будут во мне, отдам на процветание и развитие отечества нашего, нашей Сибири. И всех вас, сибиряков, призываю к тому: после окончания университета вернуться в Сибирь, непременно и только в Сибирь! Для нее работать, за нее душой болеть. Это должно стать нашей заветной целью. — Он улыбнулся. — Знаете, друзья, а университет сибирский, о котором мы сейчас только мечтаем, непременно будет. И я его себе хорошо представляю. — Он даже глаза прищурил. — Вот таким: портал из белого мрамора, из нашего, сибирского, и золотая надпись: «Сибирский университет». А внутри — малахит, яшма, сибирское дерево… И сад, непременно сад, в котором сосредоточена вся сибирская флора.
— А фауна? — пошутил кто-то. Но Ядринцева сбить было уже нельзя, и он продолжал:
— Представляете: аудитория переполнена. И вот на кафедру поднимается, — хитро покосился на Потанина, — профессор Григорий Николаевич Потанин и говорит: «Друзья мои!»
Все дружно засмеялись, так хорошо, в лицах, представлял Ядринцев. Потанин тоже улыбнулся. В двадцать пять лет он выглядел солиднее и старше многих, на него и смотрели как на старшего.
— Друзья мои, — сказал он тихо, — все это возможно. И все это зависит во многом от нас. Надо только верить. И всеми силами бороться за свою веру.
Расходились поздно. Было темно, прохладно. Сырой воздух проникал под легкие курточки. Осень брала свое.
Тоскливо светились звезды. И мрачный, подавленный Красноперов говорил Омулевскому: «Все они сумасшедшие — и Ядринцев твой, и Потанин… Решили Сибирь преобразить!..»
Он захохотал нервно, точно зарыдал. Казанские бурши шли по набережной, в сторону университета, и во всю глотку пели: «Стою один я пред избушкой…»
Ночью Красноперов ушел из дома. Ушел незаметно, крадучись, когда все спали. Вокруг стояла жуткая тишина. Красноперов шел сутулясь, спешил: ему казалось, что кто-то следит за ним, идет по пятам и вот-вот настигнет. Сердце гулко стучало, звенело в ушах. Наконец он остановился, поравнявшись с темнеющими на фоне реки сфинксами, и перевел дыхание. Невыносимо болела голова. И он подумал, что скоро боль кончится, Все кончится… Сфинксы смотрели на него насмешливо. Он отвернулся. И вдруг услышал явственный, встревоженный чей-то голос: «Эй, братец, ты чего это надумал?» Красноперов шагнул вперед и, сжав губы, зажмурившись, кинулся куда-то наугад, в черноту…
Исчезновение его — так и осталось загадкой.
2
Осенний день короток, мелькнет — и нет его, сгорел, как сухая лучина. Лишь какое-то время призрачно светятся, вспыхивают фосфорически падающие листья, но вскоре и вовсе становится темно, ничего за окном не видно… Слышен лишь тихий шелест.
Потанин садится за стол; он взял себе за правило — работать ночами. Никто не мешает, думается легко. Стеариновая свеча горит ровно, тусклый свет выхватывает из темноты круг, и фигура Потанина, с трепещущими отблесками на лице, с низко склоненной головой, кажется в этом световом круге таинственной; большая изломанная тень на стене усиливает это впечатление. Иногда он так низко склоняется, что волосы, коснувшись огня, опасно потрескивают… Потанин пишет статью о бесправном положении Сибири, втайне мечтая увидеть ее опубликованной в герценовском «Колоколе». Статья подвигается медленно. Написанное прошлой ночью вышло беззубо и вяло, и он безжалостно порвал…
Начал все заново: «Сибирь! Разве не заслуживает она лучшей участи?..» Еще будучи в казачьем полку, Потанин слышал рассказ о том, как однажды сибирский генерал-губернатор Горчаков, узнав о побеге из тюрьмы опасного арестанта, усмехнулся: «Беда невелика: убежал из маленькой тюрьмы в большую».
Горько и стыдно сознавать: Сибирь сама по себе считается тюрьмой. Доколе? Вот вопрос, который всем своим содержанием должна поднимать статья. Вряд ли редакция «Русского слова» решится это напечатать. А впрочем, с приходом Благосветлова