Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина поняла: беда.
Сама она потом не знала, почему так вышло (может, всему виной встреча с Лёвкиной матерью у калитки?), но только Нина воскликнула:
– Лёвка?!
Со всей своей любовью, со всем страхом – даже, может быть, покраснела.
«Николы я нэ забуду, как маты на мэнэ подывылася… як прокляла».
На Даню похоронка пришла. Бабушка мне это не раз рассказывала. А потом всегда добавляла: «Дужэ хорошый був у мэнэ брат. Якось я свыни пасла, нэ доглэдила – и воны вжэ в городи ковэршують! Свыни знаешь як рыють? Маты тоди взяла ризку и кажэ: ну, Нина, сама вынна, зара видлупцюю тэбэ, шоб напэрэд знала, як гаву ловыть!» И тогда Даня, бабушкин брат, как давай лезть матери под руку, выпрыгивает, как чертенок, между Ниной и матерью, загораживает сестру, шутит, дразнится, мешает, а потом бросает ей: «Бижы!» Ну, она и задала стрекача, а потом уж мать остыла и бить ее не стала. Я представляла эту сцену – и смеялась, соглашаясь, что бабушкин брат был хороший. И бабушка смеялась, слезы вытирала и смеялась.
Погиб Даня, а через полгода – Лёвка.
Не стало двух друзей. Того, который умел чертежи чертить, и того, который не умел.
Бабушкиного брата и бабушкиной первой любви.
Про послевоенный год бабушка страшное рассказывала: «Чоловиков в сэли не було. Коней тэж було мало. А ораты трэбло. На коровах оралы. Дивчата корив поганялы. А коровам тяжко, воны плачуть. Я йийи бью, у нэи по морди слезы котяться. И я плачу, и вона плачэ. А всэ одно ораты трэба».
Я видела перед собой большущие глаза плачущих коров и тоже плакала.
После войны в нашу деревню приехал новый парень, Гоша, устроился в колхоз, ему бабушка очень понравилась сразу. Она-то выросла, похорошела. Стал он ухаживать за ней, так потихонечку она и влюбилась в него. Пятьдесят пять лет прожили, не дрались, не скандалили по-настоящему.
Прабабушка долгую жизнь прожила, умерла в 98 лет. Только до самой смерти иной раз как-то недобро на бабушку поглядывала, почти как тогда. А бабушка, если пропустит рюмочку, всегда брата своего вспоминает. И Лёвку. И все как-то винится, все оправдывается. Совестно ей, бедной. И перед братом, и перед матерью, и даже перед теми коровами, на которых приходилось пахать.
Дедушка никогда меня не обижал, а если я плакала – как примется шутки шутить, животики надорвешь! Мужчины для того и созданы, чтоб маленькие девочки не плакали. И еще коровы.
Вот мне восемь, а сестре четыре. Дедушка везет нас в райцентр, ему нужно по делам в собес, а мы едем просто так, потому что он нас любит. На нем белая рубашка, светлые брюки и фуражка – кашкэт, как он сам ее называл. Сам он загорелый, аж коричневый, а мы с сестрой, после городской зимы, наоборот, белые как сметана.
– Солодкого им нэ купляй! – поучает бабушка.
– Не, не, не! – танцую вокруг дедушки я. – Морожено, морожено, морожено…
– Мозина! Мозина! – верещит сестра, тряся головой в бело-розовой панамке, похожей на тюльпанчик.
– Мне, мне, мне! – Я кружу вокруг дедушки, хлопая ладонями по раздувающемуся сарафану. – А ей нельзя! Ей нельзя! У нее горло!
– Мозина! Мозина! – Сестра начинает кричать сильнее, ее маленький мозг провернул сложную логическую операцию: чтоб доказать, что горло не болит, надо орать как можно громче.
– Мне, мне, мне! – Я перекрикиваю ее.
– Тыхо обыдви! – бабушка обрывает нас. – Ниякого морожэна! Идить, а то на автобус нэ встыгнытэ!
На автобус мы успели, в собес тоже, а еще покатались в городе на каруселях. На мороженое дедушка не согласился, зато купил нам по чупа-чупсу, который сестра, всего разок облизнув, выронила в пыль – и тут же заревела.
– Ой, горэ… шо с тобою робыты?! – Дедушка терялся, не зная, как быть. – Ой, тыхо, тыхо… Ну давай ты на мэни пойидэшь, давай?..
Он усаживал ревущую малую себе на шею.
Мы шли, малая то и дело дергала дедушку за уши и надвигала ему на глаза кашкэтик, из-за чего он ничего не видел. Я хохотала.
У здания автовокзала дедушка ссадил Наташу с шеи. Возле входа, у распахнутых стеклянных чумазых дверей, толпились люди. На асфальте лежал кусок фанеры, рядом с которым сидел на корточках какой-то лысый мужик без майки, весь в наколках. Я никогда не видела таких расписных, как будто ручкой разрисованных людей, поэтому во все глаза уставилась на него.
– Кручу, вэрчу, запутать хочу! Ставь дэсятку, вгадаешь – твоя дваццятка.
Его руки проворно вращали по куску фанеры три стаканчика. Я, не отрываясь, смотрела на них – и один при движении как будто чуть приподнялся: под ним мелькнул круглый бок шарика.
– Вон! Вон там! – Я не могла сдержаться.
– Бачила?
Дедушка нагнулся ко мне. В глазах у него горели веселые искорки.
– Да! Да!
Дедушка достал из кармана кошелек, а из кошелька – деньги.
Мужик улыбнулся и блеснул золотым зубом.
– Сымай!
Я подняла стаканчик. Он был пуст.
Я с ужасом посмотрела на дедушку. Он засмеялся:
– Объегорыв, сукин сын!
На три билета до села нам теперь не хватало. Я совсем поникла.
– Ой не журыся! – Дедушка потрепал меня по голове. – Хиба ж нас не довэзуть? Довэзуть!
– Я виновата! Я бачила!
– Ты тильки бабуни нэ кажы, шо ты бачила! А то вона нас тройих зйисть!
Когда приехал автобус, дедушка подождал, пока пассажиры усядутся, а потом подвел нас к водителю. Мы были предупреждены: надо делать грустный вид. Сестра стояла насупившись, а я опустила голову.
– Чоловиче! Пидкынь до Любомыривкы! Ось всэ шо осталось! – Дедушка протянул водителю деньги. – Бабка дивчаток чекае…
Водитель посмотрел на нас очень придирчиво. Это был огромный толстый дядька, рубашка у него на животе расходилась, и была видна белая кожа и несколько черных волосков.
– Мало за трох! – сказал он, пересчитав «карбованци».
– Ну я ж нэ кыну диток в городи!