Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У них было два адреса: Татьяны Яковлевой, подруги и бывшей соперницы Лили Брик, и Бродского, который члены андеграунда передавали как благословение каждому эмигранту, отправлявшемуся в Нью-Йорк, подобно тому как бедного крестьянина из Бретани или Оверни, рискнувшего попытать счастья в Париже, снабжают адресом какого-нибудь кузена, о котором ходят слухи, что он удачно устроился. Бродский, изгнанный из страны за три года до них, стал любимчиком всей интеллектуальной номенклатуры Запада – от Октавио Паса до Сьюзен Сонтаг. Он немало сделал для того, чтобы открыть глаза своим новым друзьям, по-прежнему сочувствующим левым идеям, на истинную сущность советского режима, и его позиций не ослабил даже триумфальный приезд Солженицына, потому что бородатый диссидент был суров и неприступен, тогда как Бродский, с его внешностью а-ля профессор Нимбус[18], оказался непревзойденным мастером поэтического дискурса и приятелем всех великих мира сего. Беседа с ним, как с Хорхе Луисом Борхесом, превратилась в особый литературный жанр. Легендарный ресторан «Русский самовар» на 52-й улице Манхэттена до сих пор гордится тем, что нобелевский лауреат был его крестным отцом. Русские эмигранты в Нью-Йорке уважительно называли его начальником, так же, как, к слову сказать, называли Сталина чекисты.
Взяв трубку, Бродский не сразу вспомнил, что за Эдуард ему звонит: к нему приходит слишком много русских, не говорящих по-английски; однако он согласился встретиться в чайном салоне на Ист-Виллидж, уютном местечке в европейском стиле, где царил приятный полумрак, располагавший к неторопливым беседам о литературе в стиле «что тебе больше нравится: Достоевский или Толстой, Ахматова или Цветаева» – излюбленный вид спорта Бродского. Наш Эдуард, как и квартиры старой московской интеллигенции, терпеть не мог такого рода заведений, и ситуация стала еще мрачнее, когда он обнаружил, что алкогольных напитков здесь не подают. К счастью, с ним была Елена. Бродский любит хорошеньких женщин, она его очаровала – не особо и стараясь, как она потом подчеркивала, – и они начинают разговаривать, все более и более оживляясь. Эдуард сидит рядом, наблюдая за поэтом. Взлохмаченная рыжая шевелюра уже начинает седеть, он курит и беспрерывно кашляет. Говорят, у него неважное здоровье, слабое сердце. Трудно поверить, что ему нет и сорока, со стороны кажется, что лет на пятнадцать больше, и хотя Эдуард моложе совсем ненамного, он чувствует себя неугомонным дитятей рядом с умудренным стариком. Со стариком хитрым, кстати сказать; да, добродушным, да, гораздо более доступным, чем в Москве, но за его добродушием прячется снисходительность успешного человека, знающего к тому же, что, если этого новичка смоет волной, тут же появятся другие, но им придется немало поработать веслами на своей жалкой посудине, чтобы его догнать и вытолкнуть из каюты первого класса.
«Ты знаешь, Америка – это настоящие джунгли, – изрекает он, поворачиваясь наконец к Эдуарду, который на дух не переносит подобных банальностей. – Чтобы здесь выжить, нужно иметь дубленую шкуру. У меня она есть, у тебя – не уверен». «Старый ублюдок», – думает Эдуард, не переставая благодушно улыбаться. Он ждет того, что ему нужно, – полезной информации, связей, и ожидания его не обманывают. Эдуарду нужен заработок: раз он умеет писать, то пусть пойдет к Моисею Бородатых, главному редактору «Русского дела»[19], ежедневной газеты на русском для эмигрантов. «Разу меется, – иронизирует Бродский, – сенсаций типа Уотергейта они не печатают. Но эта работа поможет тебе быстрее выучить язык». А позже, если представится возможность, он отведет Эдуарда и Елену к своим знакомым Либерманам, там можно завязать полезные знакомства…
Приглашение более чем туманное. И Эдуард не может удержаться, чтобы не сообщить, что они уже виделись с Либерманами, а на следующей неделе идут к ним на party. Пауза, а потом веселый смех: «Ну, значит, там и увидимся».
Party у Либерманов стоит того, чтобы описать его, как бал у Вобьесара в «Мадам Бовари», не упуская ни малейшей подробности – ни чайной ложечки, ни канделябра. Мне бы хотелось это сделать, но я таким мастерством не владею. Скажу лишь, что вечеринка происходила в огромном пентхаусе в Верхнем Ист-Сайде, а списки приглашенных, как в светской хронике журнала Vogue, представляли собой идеальное сочетание богатства, власти, красоты, славы и таланта. Елена и Эдуард, введенные дворецким в салон, думают каждый о своем: она – о том, что отныне целью ее жизни становятся поиски своего места в этом мире, он – о том, как бы стереть этот мир с лица земли. И все же, пока этот мир еще существует, любопытно будет посмотреть на него вблизи, упиваясь сознанием того, что, отправившись в путь из Салтовки, он сумел сюда добраться. Никто из его тамошних корешей никогда не видел и не увидит подобных интерьеров. И никто из гостей Либерманов и понятия не имеет о том, что такое Салтовка. Только он бывал и там и здесь, и в этом – его сила.
Не успел он натешиться своими горделивыми мыслями, как нахлынуло разочарование: в центре одного из салонов, в центре всеобщего внимания, в центре мироздания, если на то пошло, появляется человек, который оказывается – ни мало ни много – Рудольфом Нуриевым. Вот невезуха: только почувствуешь себя монголом-завоевателем – невозмутимым, властным, жестоким, – готовым явить миру ничтожную сущность этих безупречно цивилизованных людишек, как тут же наткнешься на Нуриева, который явился из уж вовсе забытых богом уголков, из утонувшего в грязи жалкого башкирского городишка, и вознесся до неслыханных высот – ослепительный, демонический, настоящий варвар-обольститель. Все стараются подойти к нему поближе, встретиться с ним взглядом, Елена явно им очарована. Эдуард же, со злым лицом, идет прочь, выходит в другой салон и скрывается в туалете, где развешаны вставленные в рамки рисунки Дали, посвященные Татьяне Либерман.
А вот и сама Татьяна: с чисто славянской, в меру наигранной экспансивностью она радостно устремляется навстречу двум чудесным детям. Уже немолодая, но все-таки моложе Лили Брик и несравненно лучше сохранившаяся. Вовремя эмигрировала, и стала во Франции одной из самых выдающихся красавиц двадцатых годов. Сигарета в мундштуке, прическа а-ля Луиза Брукс[20]– легкий налет эксцентричности в стиле времен Скотта Фитцджеральда и повального увлечения джазом. Вышла замуж за французского аристократа, муж погиб на фронте, следующий брак – с украинским предпринимателем Алексом Либерманом, с которым Татьяна уехала в Нью-Йорк, где он стал арт-директором издательского дома Conde Nast, или, проще говоря, журналов Vogue и Vanity Fair – если называть только флагманские корабли его флотилии. Находясь на этом командном посту тридцать лет, Алекс – не без помощи жены – создает и разрушает карьеры фотографов, манекенщиц и даже артистов, в принципе чужих в мире моды. Это они раскрутили Бродского, раскрывает Татьяна секрет, беседуя с молодой четой Лимоновых. Когда он покидал СССР, ему, бедняжке, хватило здравого смысла не уехать в Израиль, однако по чьему-то дурацкому совету он принял приглашение Университета Энн-Арбор, где рисковал похоронить себя заживо, затерявшись в толпе профессоров русской литературы в вязаных жилетах и с вечной трубкой в зубах, – жуткая судьба, из лап которой Либерманы буквально вырвали поэта, вернув его в Нью-Йорк и познакомив со своими друзьями. «И вот теперь вы видите…» – произнесла она, указывая на только что пришедшего Бродского: как всегда явившись позже всех, как всегда в поношенном пиджаке и мятых брюках, взлохмаченный, подчеркнуто рассеянный, однако внимательно слушающий, что говорит ему огромная, величественная девица, о которой Елена ему шепнула, что это манекенщица Верушка. Встретившись взглядом с хозяйкой дома, поэт, как элегию, посвящает ей улыбку, мягкую, одобрительную и слегка раболепную, отмечает жестокий Эдуард. Потом, узнав стоящих рядом с ней двух русских, он поднимает в их сторону бокал, словно говоря: «Удачи, дети мои, вы попали туда, куда нужно, теперь действуйте».