Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солженицын тайно собрал свидетельства двухсот двадцати семи бывших зэков, записал их своим бисерным почерком, хранил, закапывая в землю, переснимал на пленку, чтобы переправить на Запад, и в конце концов возвел колоссальный памятник, каким стал «Архипелаг ГУЛАГ», опубликованный во Франции и Соединенных Штатах в начале 1974 года и зазвучавший на волнах «Радио “Свобода”».
Юрий Андропов, возглавлявший в те годы КГБ, понимает, что это – бомба, которая представляет для режима гораздо более серьезную опасность, чем весь американский ядерный арсенал. Ои срочно собирает Политбюро. Итоги этого чрезвычайного заседания были обнародованы в 1992 году, когда Борис Ельцин рассекретил архивы: это настоящий детектив, он мог бы стать бестселлером. Расслабленный Брежнев уже не ощущает драматизма ситуации. Разумеется, он согласен, что эти публикации следует расценивать как удар, нанесенный буржуазной пропагандой по всему, что у нас есть самого святого, но полагает, что гнать волну не следует и что в конце концов все успокоится и забудется, как забылись протесты против вторжения в Чехословакию. Председатель Президиума Подгорный этой точки зрения не разделяет. Он возмущен и брызжет слюной от гнева: система разложилась до такой степени, что не способна принять здравого решения. Автору – пулю в затылок, и разговор окончен. Вот в Чили, например, на сей счет не стесняются. Да, при Сталине мы немного перегнули палку, но теперь ударяемся в другую крайность. Более дипломатичный Косыгин предлагает сослать автора в Заполярье. Пока звучат эти тирады, Андропов вздыхает и поднимает глаза в потолок, а когда он наконец берет слово, то произносит следующее: «Все это очень мило, друзья мои, но, к сожалению, мы опоздали. Пуля в затылок могла бы решить проблему лет десять назад, а теперь, когда на нас смотрит весь мир, с головы Солженицына не должен упасть ни один волос. Единственное, что нам сегодня остается, – это высылка».
Величественна и вся судьба Солженицына, и каждый ее эпизод. Так было и с депортацией, случившейся через два дня после описанного заседания: писатель-диссидент силой был водворен на борт самолета, летевшего во Франкфурт, где по прибытии Вилли Брандт устроил ему встречу, достойную главы государства. Предпринятая мера пресечения свидетельствует о том – и это вполне справедливо огорчает темпераментного Председателя Президиума, – что советская система потеряла навык и вкус к тому, чтобы пугать окружающий мир. Ее злобный оскал смотрится неубедительно и, вместо того чтобы гнобить непокорных, она предпочитает их выпихивать из страны куда подальше. Куда подальше означало главным образом в Израиль, для выезда в который паспорта в те годы выдавались пачками. Чтобы воспользоваться этой благодатью, в принципе, нужно быть евреем, но власти принимающей стороны не выказывали на сей счет излишней щепетильности, склоняясь к тому, чтобы рассматривать очередного висельника и отъявленного мерзавца как разновидность еврея, – и это делало Лимонова приемлемой кандидатурой для выезда.
Когда я расспрашивал его об обстоятельствах отъезда, он упомянул о вызове на Лубянку, место расположения московского КГБ: мрачное здание, куда люди входили, не будучи уверенными, что выйдут, и от одного упоминания о котором у всех подкашивались ноги. Но только не у него. Он рассказывал, что вошел в здание, небрежно засунув руки в карманы и почти посвистывая, поскольку его отец служил в этой же лавке и, что бы там ни говорили, чекисты не казались ему такими злобными, какими их – в собственных интересах – выставляли диссиденты. Он представлял их добро душными, сонными чинушами, которых легко расположить к себе хорошей шуткой. Он также рассказал, что ему доводилось встречаться – ни много ни мало – с дочерью самого Андропова, с которой он познакомился через своего приятеля, учившегося с ней на одном факультете. Кстати, довольно красивой девушкой, которую он развлекал целый вечер и даже слегка «кадрил» и в конце концов затеял спор: сможет ли она уговорить своего папочку заглянуть, ради нее, хоть одним глазком в досье Савенко-Лимонова? Девушка смело подняла перчатку, и через несколько дней – хотя, как знать, может, она просто над ним посмеялась? – передала ему краткое резюме: «антиобщественный элемент и убежденный антисоветчик».
Бесспорно здесь только то, что, в отличие от других антиобщественных и антисоветских элементов типа Бродского или Солженицына, кого пришлось выставлять за дверь силой и кто был готов пожертвовать многим, лишь бы не покидать родную страну и родной язык, Эдуард с Еленой хотели эмигрировать. Эдуард – потому, что, в соответствии с уже знакомой нам схемой, считал, что семилетний цикл московского андеграунда пора заканчивать, как за семь лет до того был им решительно положен конец харьковскому диссидентству. А Елена – потому, что в ее голове, битком набитой картинками из иностранных журналов, историями звезд и знаменитых манекенщиц, давно вызревал резонный вопрос: «А почему не я?»
Иногда она затаскивала Эдуарда в гости к одной очень пожилой даме, которая доводилась двоюродной бабушкой кому-то из ее подруг. Звали даму Лиля Брик. «Это же живая легенда, – благоговейно наставляла Елена, – ведь она в молодости была музой Маяковского. А ее сестра, во Франции, под именем Эльзы Триоле, стала музой Арагона». Для Эдуарда было загадкой, как эти две низенькие и невзрачные тетки сумели завлечь в свои сети мужчин такого калибра.
Во время этих визитов он скучал. Единственная живая легенда, которая его интересовала, был он сам; ему не нравились ни прошлое, ни интерьеры старой русской интеллигенции, характерные для этого прошлого и словно покрытые слоем пыли с инкрустированными в нее книгами, картинами, самоварами, коврами и лекарствами на прикроватном столике. Что до него, то ему достаточно стула и матраса, ну и немного капуанской неги[17]– хорошее пальто, если выпало жить в деревне. Но Елена настаивала, была она неравнодушна к знаменитостям. К тому же восьмидесятилетняя Лиля ей безбожно льстила: постоянно восхищалась ее красотой и уверяла, что, попади Елена на Запад, он весь окажется у ее ног. Если они поедут в Париж, им следует посетить Арагона, а если в Нью-Йорк – то зай ти к ее старинной подруге Татьяне, которая тоже в свое время была любовницей Маяковского, а сейчас царила в светской жизни Манхэттена. Каждый раз, как они ее посещали, Лиля показывала массивный, очень красивый серебряный браслет, подаренный ей Маяковским. Потряхивая иссохшим запястьем, по которому скользило и крутилось старинное украшение, она улыбалась: «Когда я умру, моя голубка, носить его будешь ты. Я отдам его тебе перед твоим отъездом».
Нам, кто постоянно уезжает и возвращается, садясь в самолет когда вздумается, трудно представить себе, что для советского человека слово «эмигрировать» означало тогда путешествие в один конец. Нам трудно понять смысл этого слова, резкого, как удар топора, – «навсегда». Причем я не имею в виду перебежчиков, артистов вроде Нуриева и Барышникова, которые просили политического убежища, воспользовавшись заграничными гастролями: на Западе о таких говорили «выбрал свободу», а газета «Правда» называла их «предателями Родины». Я говорю о людях, эмигрировавших легально. В семидесятых годах это стало возможно, хотя и непросто, но тот, кто подавал заявление на выезд, твердо знал: если он получит разрешение, то вернуться уже не сможет. Даже на время, на несколько дней, хотя бы для того, чтобы попрощаться с умирающей матерью. Это заставляло задуматься, а потому уехать решались немногие, на что, собственно, и рассчитывала власть, открывая эту лазейку.