Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русский метамодерн
Томление по красоте, мука красотой есть вопль всего мироздания.
Русская пустота и русский абсурд, русская широта, метафоры русского поля и феномен русского юродства реактуализуются в метамодерне, работающем в пространстве русской (позднесоветской – постсоветской – современной российской) культуры совершенно особенным образом. Метамодернистские тенденции неожиданно срезонировали с культурно-философской «решеткой» русской культуры: в частности, «холизмом» русской философии как синтезом рационального и интуитивного, внутреннего и внешнего, размышления и веры.
Эта спаянность заложена в том числе в причинах и следствиях церковного раскола, суть которого «заключалась в том, что одна часть церкви – а именно западная церковь-вступила в фазу культуры, в то время как другая часть церкви – восточная церковь-оставалась пребывать в иконосферной фазе. Таким образом, в некогда целостном и едином христианском мире начали существовать одновременно две разные сферы выстывания Бытия – фаза культуры и фаза иконосферы. Одновременное сосуществование этих фаз продолжалось несколько сот лет-достаточно напомнить, что такой обширный регион христианского мира, как Россия, находился в фазе иконосферы еще в XVII в., то есть тогда, когда на Западе культурная фаза приближалась к своим завершающим стадиям»[218].
Предпосылки становления метамодерна содержатся в самой истории России: так, М. Эпштейн вслед за западными коллегами определяет российский коммунизм как «ранний, насильственно-форсированный постмодерн» или «постмодерн с модернистским лицом», подчеркивая зависимость теорий Фуко, Делеза, Лиотара и Джеймисона от коммунистических идей[219]. В определенном смысле постмодерн был естественным состоянием для тех, кто воспринимал реальность как «зыбкое понятие, вторичное по отношению к правящим идеям»[220]: возможно, поэтому и становление метамодерна в русской культуре произошло естественным образом, а в определенных областях – музыке – даже раньше, чем где бы то ни было.
Сама советская реальность и соцреализм с его фиксацией на языке (Борис Гройс) породила важнейший для культуры XX века сверхкод, ставший одним из главных поводов для метамодернистской рефлексии (как это происходит в Песне колхозника о Москве Леонида Десятникова). Кроме того, возникает ощущение, что музыкальный метамодерн зародился именно в Советском Союзе – в направлении «новая простота», где уже были заявлены важнейшие его свойства: постирония, возвращение аффекта, преодоление постмодернизма. Парадоксальным образом «отставание» советской музыкальной культуры от западноевропейской и американской в рамках постмодернизма (и второго авангарда) обернулось «опережением» ее с точки зрения метамодерна.
Русская противоречивая история и русский абсурд как ее неизбежное следствие породил противоиронию. По мысли филолога Муравьева – автора этого термина «это она самая, бывшая российская ирония, перекошенная на всероссийский, так сказать, абсурд… Перекосившись, она начисто лишается гражданского пафоса и правоверного обличительства»[221] – комментирует он фрагмент поэмы Москва-Петушки, прослеживая при этом генезис противоиронии в творчестве К. Пруткова, А. К. Толстого, М. Салтыкова-Щедрина и И. Северянина.
Постмодернизм по А. Тойнби[222] означал в первую очередь конец господства Запада в культуре и религии, своего рода «закат Европы». Метамодернизм продолжает эту стратегию, и Россия – как точка соединения Азии и Европы, Востока и Запада – в этом смысле сегодня являет собой совершенно особое оперативное пространство для его существования.
Инициатором «русского метамодерна» выступил Артемий Гусев, создавший посвященный ему сайт (2015)[223]; основательницей паблика русского метамодерна ВКонтакте стала художница Мария Серова, написавшая также и первый манифест русского метамодернизма[224]: и действительно, метамодернистская идея, сопрягаясь многими своими сторонами с русским культурным кодом, сложным образом искривляется, порождает и некие новые, особенные, нелинейные его свойства.
русская философия
Идеи, символы и «мемы» русской философии во многом подготовили метамодерн с его новым синтезом и целостностью, связанностью всего со всем и одновременно поиском вертикали.
Соборность рифмуется с тотальной транспарентностью общества эпохи четвертой промышленной революции, с новой этикой посткапиталистического общества, где все оказываются на виду у всех, а значит, «братство» и братское сотрудничество становится единственно выгодным взаимодействием[225].
Религиозность, свойственная именно русской философии, совпадает с тоской по метанарративам и в частности по утраченной вере, с верой после «смерти Бога». Возможность религиозного мировосприятия за пределами собственно церковных ритуалов и даже конкретной конфессии как таковой (от теософии Владимира Соловьева до воззрений Толстого и толстовцев и своеобразного «христианского пантеизма» Римского-Корсакова) в метамодерне актуализируется в виде стремления к новой целостности, наступившей после постмодернизма – а значит, уже включающей в себя обнуление и иронию по отношению к любому конкретному дискурсу.
Метамодерн приходит к «непротивопоставлению поиска истины существованию веры (стремление к истине при руководстве верой)»[226]. Пронизывающая все русские философские тексты идея синтеза философии и религии, шире – ума и души, разума и интуиции, интеллигибельного и чувственного как будто реинкарнировала в метамодернистский холизм.
Теургическая эстетика Николая Бердяева предполагала, что христианское[227] искусство – в противоположность «языческому» – исполнено трансцендентной тоски по иному миру: это реализовалось в тоске метамодернистского искусства по метанарративам, «сакрализовавшимся» внутри метамодерна уже в силу своей невозможности, несовместимости с реальностью. Другой уровень оппозиции христианское-языческое для Бердяева – это символизм-реализм: и в нем также именно символизм апеллирует к надмирным сущностям. Теургия творит не искусство, а само бытие, что также кореллирует с метамодернистской парадигмой: «теургия не культуру творит, а новое бытие, теургия сверхкультурна. Теургия – искусство, творящее иной мир, иное бытие, иную жизнь, красоту как сущее»[228]. Шеллинговский проект «эстетически созидаемой религиозности» воплотился в философии русского символизма; метамодерн же сам тяготеет к религиозности, созидать которую – после смерти бога – способен лишь эстетически.
Софиология (во всех своих обертонах от собственно философского учения до мистического узрения Софии) обретает новые краски в контексте третьей и (условно) четвертой волны феминизма: после феминоцентризма искусства модерна, понимавшего женщину как хтоническое существо (в этом смысле полотна Климта не противоречат трактату Отто Вейнингера), женщины-товарища коммунистической эпохи и постмодернистской критики шовинистского дискурса, в метамодерне впервые становится возможным поклонение женскому образу без его одновременной деперсонализации и уничижения.
Исихазм как духовная практика, «умная молитва», соединяет рациональное и интуитивное в единый, активно переживаемый аффект. Исихазм допускает соединение с Богом – обожение – без каких-либо посредников, позволяя каждому обходиться без института Церкви, что резонирует с новой сакральностью, актуализировавшейся сегодня: искусство как будто стремится к лицезрению нетварного фаворского света, минуя Церковь и даже конфессию как таковую.
Холизм парадоксальным образом замещает постмодерную «шизофрению». Информационная травма, возведенная в степень технологической сингулярностью, непрерывное изменение системы координат, наконец, бесконечный скроллинг, составляющий самую основу жизни современного человека, приводит к метамодернистской целостности мышления: «мировосприятие современного человека характеризуется беспрерывным исследованием интернет-пространства,