litbaza книги онлайнКлассикаТемные аллеи - Иван Бунин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 ... 62
Перейти на страницу:

– Нет, дорогой мой, – сказала она, – я больше немогу.

Он стал просить:

– Выпьем только по бокалу белого, у меня стоит за окномотличное пуи.

– Пейте, милый, а я пойду разденусь и помоюсь. И спать,спать. Мы не дети, вы, я думаю, отлично знали, что раз я согласилась ехать квам… И вообще, зачем нам расставаться?

Он от волнения не мог ответить, молча провел ее в спальню,осветил ее и ванную комнату, дверь в которую была из спальни открыта. Тутлампочки горели ярко, всюду шло тепло от топок, меж тем как по крыше бегло имерно стучал дождь. Она тотчас стала снимать через голову длинное платье.

Он вышел, выпил подряд два бокала ледяного, горького вина ине мог удержать себя, опять пошел в спальню.

В спальне, в большом зеркале на стене напротив, яркоотражалась освещенная ванная комната. Она стояла спиной к нему, вся голая,белая, крепкая, наклонившись над умывальником, моя шею и груди.

– Нельзя сюда! – сказала она и, накинув купальныйхалат, не закрыв налитые груди, белый сильный живот и белые тугие бедра,подошла и как жена обняла его. И как жену обнял и он ее, все ее прохладноетело, целуя еще влажную грудь, пахнущую туалетным мылом, глаза и губы, скоторых она уже вытерла краску.

Через день, оставив службу, она переехала к нему.

Однажды зимой он уговорил ее взять на свое имя сейф вЛионском кредите и положить туда все, что им было заработано.

– Предосторожность никогда не мешает, – говорилон. – L’amour fait danser les вnes [13], и я чувствую себятак, точно мне двадцать лет. Но мало ли что может быть…

На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, – читаягазету, вдруг откинул к спинке сиденья голову, завел глаза…

Когда она, в трауре, возвращалась с кладбища, был милыйвесенний день, кое-где плыли в мягком парижском небе весенние облака, и всеговорило о жизни юной, вечной – и о ее, конченой.

Дома она стала убирать квартиру. В коридоре, в плакаре,увидала его давнюю летнюю шинель, серую, на красной подкладке. Она сняла ее свешалки, прижала к лицу и, прижимая, села на пол, вся дергаясь от рыданий ивскрикивая, моля кого-то о пощаде.

26 октября 1940

Галя Ганская

Художник и бывший моряк сидели на террасе парижского кафе.Был апрель, и художник восхищался: как прекрасен Париж весной и какочаровательны парижанки в первых весенних костюмах!

– А в мои золотые времена Париж весной был, конечно, ещепрекраснее, – говорил он. – И не потому только, что я былмолод, – сам Париж совсем другой. Подумай: ни одного автомобиля. И разветак, как теперь, жил Париж!

– А мне почему-то вспомнилась одесская весна, – сказалморяк. – Ты, как одессит, еще лучше меня знаешь всю ее совершенноособенную прелесть – это смешение уже горячего солнца и морской еще зимнейсвежести, яркого неба и весенних морских облаков. И в такие дни весенняяженская нарядность на Дерибасовской…

Художник, раскуривая трубку, крикнул: «Garςon, undemi!» [14] – и живо обернулся к нему:

– Извини, я тебя перебил. Представь себе – говоря о Париже,я тоже думал об Одессе. Ты совершенно прав – одесская весна действительно нечтоособенное. Только я всегда вспоминаю как-то нераздельно парижские весны иодесские, они у меня чередовались, ты ведь знаешь, как часто ездил я в тевремена в Париж весной… Помнишь Галю Ганскую? Ты видел ее где-то и говорил мне,что никогда не встречал прелестней девочки. Не помнишь? Но все равно. Я сейчас,заговорив о тогдашнем Париже, думал как раз и о ней, и о той весне в Одессе,когда она впервые зашла ко мне в мастерскую. Вероятно, у каждого из наснайдется какое-нибудь особенно дорогое любовное воспоминание или какой-нибудьособенно тяжкий любовный грех. Так вот Галя есть, кажется, самое прекрасное моевоспоминание и мой самый тяжкий грех, хотя, видит бог, все-таки невольный.Теперь это дело столь давнее, что я могу рассказать тебе его с полнойоткровенностью…

Я знал ее еще подростком. Росла она без матери, при отце,которого мать уже давно бросила. Был он очень состоятельный человек, а попрофессии неудавшийся художник, любитель, как говорится, но такой страстный,что, кроме живописи, не интересовался ничем в мире и всю жизнь занимался толькотем, что стоял за мольбертом и загромождал свой дом – у него была усадьба вОтраде – старыми и новыми картинами, скупая все, что ему нравилось, всюду, гдевозможно. Очень красивый был человек, дородный, высокий, с чудесной бронзовойбородой, полуполяк, полухохол, с повадками большого барина, гордый иизысканно-вежливый, внутренне очень замкнутый, но делавший вид очень открытогочеловека, особенно с нами: одно время все мы, молодые одесские художники,гурьбой ходили к нему каждое воскресенье года два подряд, и он всегда встречалнас с распростертыми объятиями, держался с нами, при всей разнице наших лет,совсем по-товарищески, без конца говорил о живописи, угощал на славу. Гале былотогда лет тринадцать-четырнадцать, и мы восхищались ею, конечно, только какдевочкой: мила, резва, грациозна была она на редкость, личико с русыми локонамивдоль щек, как у ангела, но так кокетлива, что отец однажды сказал нам, когдаона вбежала зачем-то к нему в мастерскую, что-то шепнула ему на ухо и тотчасвыскочила вон:

– Ой, ой, что за девчонка растет у меня, друзья мои! Боюсь яза нее!

Потом, с грубостью молодости, мы как-то сразу и все доединого, точно сговорившись, бросили ходить к нему, что-то надоело мне в Отраде– верно, его непрестанные разговоры об искусстве и о том, что он наконец открылеще один замечательный секрет того, как надо писать. Я как раз в ту пору провелдве весны в Париже, вообразил себя вторым Мопассаном по части любовных дел и,возвращаясь в Одессу, ходил пошлейшим щеголем: цилиндр, гороховое пальто доколен, кремовые перчатки, полулаковые ботинки с пуговками, удивительнаятросточка, а к этому прибавь волнистые усы, тоже под Мопассана, и обращение сженщинами совершенно подлое по безответственности. И вот иду я однажды вчудесный апрельский день по Дерибасовской, перехожу Преображенскую и на углу,возле кофейни Либмана, встречаюсь вдруг с Галей. Помнишь пятиэтажный угловойдом, где была эта кофейня, – на углу Преображенской и Соборной площади,знаменитый тем, что весной, в солнечные дни, он почему-то всегда бывал унизанпо карнизам скворцами и их щебетом? Мило и весело было это чрезвычайно. И вотпредставь себе: весна, всюду множество нарядного, беззаботного и приветливогонарода, эти скворцы, сыплющие немолчным щебетом, точно каким-то солнечнымдождем, – и Галя. И уже не подросток, не ангел, а удивительно хорошенькаятоненькая девушка во всем новеньком, светло-сером, весеннем. Личико под серойшляпкой наполовину закрыто пепельной вуалькой, и сквозь нее сияют аквамариновыеглаза. Ну, конечно, восклицания, расспросы и упреки: как вы все забыли папу,как давно не были у нас! – Ах да, – говорю, – так давно, что выуспели вырасти. – Тотчас купил ей у оборванной девчонки букетик фиалок,она с быстрой благодарной улыбкой глазами тотчас, как полагается у всех женщин,сует его к лицу себе. – Хотите присядем, хотите шоколаду? – Судовольствием. – Подняла вуальку, пьет шоколад, празднично поглядывает ивсе расспрашивает о Париже, а я все гляжу на нее. – Папа работает с утрадо вечера, а вы много работаете или все парижанками увлекаетесь? – Нет,больше не увлекаюсь, работаю и написал несколько порядочных вещиц. Хотите зайтико мне в мастерскую? Вам можно, вы же дочь художника, и живу я в двух шагах отсюда. –Ужасно обрадовалась: – Конечно, можно! И потом, я никогда не была ни в одноймастерской. Кроме папиной! – Опустила вуальку, схватила зонтик. Я беру еепод руку, она на ходу попадает мне в ногу и смеется. – Галя, –говорю, – ведь мне можно называть вас Галей? – Быстро и серьезноотвечает: вам можно. – Галя, что с вами сделалось? – А что? – Выи всегда были прелестны, а теперь прелестны просто на удивление! – Опятьпопадает в ногу и говорит не то шутя, не то серьезно: – Это еще что, то либудет! – Ты помнишь темную, узкую лестницу на мою вышку со двора? –Тут она вдруг притихла, идет, шурша нижней шелковой юбочкой, и всеоглядывается. В мастерскую вошла даже с некоторым благоговением, началашепотом: ка-ак у вас тут хорошо, таинственно, какой страшно большой диван! исколько картин вы написали, и все Париж…. И стала ходить от картины к картине стихим восхищением, заставляя себя быть даже не в меру неторопливой,внимательной. Насмотрелась, вздохнула: да, сколько прекрасных вещей высоздали! – Хотите рюмочку портвейна и печений? – Не знаю… – Я взял уней зонтик, бросил его на диван, взял ее ручку в лайковой белой перчатке: можнопоцеловать? – Но я же в перчатке… – Расстегнул перчатку, поцеловал началомаленькой ладони. Опустила вуальку, без выражения смотрит сквозь нееаквамариновыми глазами, тихо говорит: ну мне пора. – Нет, –говорю, – сперва посидим немного, я вас еще не рассмотрелхорошенько. – Сел и посадил ее к себе на колени, – знаешь этувосхитительную женскую тяжесть даже легоньких? Она как-то загадочно спрашивает:я вам нравлюсь? Посмотрел я на нее на всю, посмотрел на фиалки, которые онаприколола к своей новенькой жакетке, и даже засмеялся от умиления: авам, – говорю, – вот эти фиалки нравятся? – Я не понимаю. –Что ж тут не понимать? Вот и вы вся такая же, как эти фиалки. – Опустивглаза, смеется: – У нас в гимназии такие сравнения барышень с разными цветаминазывали писарскими. – Пусть так, но как же иначе сказать? – Не знаю…– И слегка болтает висящими нарядными ножками, детские губки полуоткрыты, поблескивают…Поднял вуальку, отклонил головку, поцеловал – еще немного отклонила. Пошел поскользкому шелковому зеленоватому чулку вверх, до застежки на нем, до резинки,отстегнул ее, поцеловал теплое розовое тело начала бедра, потом опять вполуоткрытый ротик – стала чуть-чуть кусать мне губы…

1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 ... 62
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?