Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А так и надо – захмелеть сейчас! И на вот, курочки откушай, а то мне после твои не простят, что жену голодом уморил! – и, отломив кусок от грудки с косточкой, из своих рук подал ей ко рту. Откусивши поневоле, она прожевала, проглотила, и поняла, что и правда умирает от усталости и ноющей внутри живота пустоты. Он же мгновенно объел свою половину и потянулся за пирогом, да спохватился: откушать надо было от каравая сперва. И он дотянулся до поставца с нарядно украшенным узорами, птичками и ягодами, караваем и переместил его на роскошном рушнике к ним на постель.
– Вот… Разломи нам по кусочку… Покуда пышный, тёплый ещё! А дух-то какой сдобный! Не сожрать бы целиком, в самом деле… В первый раз с тобою вместе трапезничаем! А я нам ещё, другого, мёду подам.
– А где же отломить сперва? И вправду, красота, даже жаль портить…
– Где глянется тебе. Он же наш!
Себе – поменьше, ему – побольше протянула, и всё смотреть не решалась, кушала беззвучно и молча. Зато он разглядывает, и улыбается этак невозможно.
– Запивай! Варенька… Нынче можно нам… Держи вот, жена…
«Варенька!» – шёпот тот самый, мягкий, вкрадчивый, слушать грешно, кабы не это – «жена»! Жена… Принимая из рук его новую чашку с малиновым винцом, с послушанием, о котором твердили все ей постоянно, и смущением, и румянцем приятного жара изнутри, от трапезы и хмеля, одеяла на плечах, и от его неотрывного взгляда, уединения их близкого, вдруг испугалась громко вспыхнувшего пения совсем рядом с дверьми.
– К нам идут?! Идут?!
– Нет, зачем, покуда я не велю – никого тут у нас не будет. А пусть себе голосят! Пусть дурачатся… – ты не слушай, пускай веселятся, как положено! – с лёгкой усмешкой он убрал поднос с кровати, отставил на лавку, и ничто больше их не разделяло. Кроме досадной, непонятной, накатившей вопреки всему его куражу робости… В отчаянной круговерти бездны прожитого им, испытанного и понятого, где бестолковое и ребяческое мешалось второпях с сильным и значительным, а высокое – с самым стыдным и гадким, искал он способа и ответа, как сейчас стоило бы подступиться к его княжне, и – ничего, ни единого сколь-нибудь полезного себе вспоможения не находилось там… Казалось бы, чего тут мудрёного… А она такая милая, не наглядеться, беленькая вся, кожа точно прозрачная… Измученная, но гордая, ни слова лишнего, ни мановения нелепого… Одним словом – княжна. Хочется восхититься ею, выразить, как она хороша. Но, начни вот он сейчас говорить – и выйдет не то, не так! Почему – он не знал, но не мог вымолвить ни слова из тех, что мерцали в нём. Надо бы просто обнять её, привлечь к себе на грудь, быть может, нашептать что-то ласково, а там само собой покатится… Вместо этого он сидел рядом и тоже смотрел на дверь, а там блуждал на редкость душевный напев, перекрывая стройностью удаль распаляющейся под вечер свадьбы. Все бесились, обсусоливая, как водится, так и этак то, чем должны сейчас заниматься молодые. Выкрики и сполохи хохота, дребезжание блюд, чего-то, что падало, гулко отзываясь, передвигалось с шумом, дробный трезвон бубнов и буханье накромов, вопли сурн, грохотание по доскам полов множества ног, шумное шатание во дворе, пронзительные глумливые переклички сопелок и жалеек, и даже заполошное куриное кудахтанье – всё это окружило их убежище, как пожар или разлив – некий спасительный островок… Они пугали княжну, заставляли вслушиваться поневоле и чуть ли не вздрагивать, и даже красивый долгий величественный распев «Лебедина моего» не скрашивал, кажется, её не слишком подходящего к случаю настроения… И сидела она, замерев, рядом с молодым мужем, а он не говорил ни слова больше, почему-то. Вместо этого подносит ей новую чарочку на глоток и сладостей, и уже тонким звоном в ушах застит мир, и свет огромных свадебных свечей мерцает и баюкает глаза, и даже противный шабаш снаружи делается безразличен. Не противясь более даже внутренне, не возражая, а с облегчением, приняла она ещё несколько вкусных янтарных глоточков мёду, медленно-медленно вздохнув. Уложенные на затылке тяжёлым большим узлом косы не давали опуститься голове.
– «Ой, ты, Марьюшка, разуй, Ивановна, разобуй!»
Лебедин мой, Лебедин, Лебедь белый-молодой…
– «Я бы рада разобуть, да не знаю, как зовут»,
Лебедин мой… – вился убаюкивающе напев, -
Праву ножку разобула – Иванушкой назвала…»
И тут рука его очень легко коснулась волос, так осторожно, что сперва не поверилось. Но нет, не показалось – вот он, близко совсем, и гладит любовно её волосы, и говорит, что всё будет по хотению её, но сперва пусть подарит его милостью и желанной радостью – распустит косы дивные, расплетёт их бесконечное светло-русое руно, и позволит ему налюбоваться таким богатством, которого никогда прежде не видывал.
– А если и видывал, бывало, косу у какой справную, так не волен был дотронуться. Не говоря уж – вроспуск лицезреть. Одни мы теперь, ты – жена мне по закону, а я – муж твой. И нам воля всем друг во друге восхищаться… Никто нам не указ!
Она медлила, в светлом недоумении. Но так он смотрел и так говорил, что руки её сами поднялись и наощупь, несмело пока, стали выбирать искусно скрытые закрепки и свахины расплётки…
– Дай, помогу! Ишь, как тут хитро… понакручено! Нам с тобой вдвоём до утра, пожалуй, занятия! – он тихо засмеялся, перестав мучиться и сочинять, как быть. Ведь всё-всё в той песне сказано, а он, глупый, не сразу догадался. А народ мудрее, выходит, и давным-давно уже придумано то, что надо знать и исполнять. Как просты ответы той молодой жены, как честны и прямы, как и желание её стать родною мужу своему. «Леву ножку разобула – Васильичем назвала… Подпоясочку сняла – милым дружком назвала!» – вот так и надо…
– Туго так… – пожаловалась она, точно извиняясь за капризы, и слабо улыбнулась. – Натянуло за день-то… Ломит, с непривычки, – и видно было по всему, что и сама она рада его затее. И тому, что так запросто заговорил.
Они тихо улыбались, полушёпотом усердствуя в распутывании и освобождении всей роскоши, постепенно, а между делом Федьку подхватило самозабвение, и нутро подрагивало. Невероятное упоительное количество волос спадало по её узкой спине, видимой под тонкой рубашкой. Расстилалось ниже, укрывало ворохом белизну постели. Он забывал дышать, но не говорить…
– Я же как увидел тебя, тогда, на обручении, так и не опомнюсь никак. Нет, не от косы твоей сказочной только… Но вот сегодня, во всё время, с утра самого, одержим сделался – и дожил до благословенного