Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хочу больше всего на свете.
— Я расскажу тебе все как было. Во всяком случае, постараюсь.
Мне показалось, по лицу его пробежала тень.
— Если тебе это трудно... В общем, рассказывай так, чтобы у тебя на душе стало легче. Хорошо?
— Я расскажу тебе все как было. Случилось это в последние, можно сказать, минуты гражданской войны, под Ямбургом — есть такой городок в Эстонии. Меня крепко шлепнуло, сбило с коня, и я рухнул наземь, потеряв сознание, потому что, если бы иначе, то и все остальное было бы не так, как оно обернулось. Ну вот, лежал в луже крови, и сознание то возвращалось ко мне, то вновь проваливалось, и в какую-то минуту просветления в глаза мне блеснули золотые погоны, склонились надо мной, и я понял: белый офицер! Но в какую-то долю секунды погоны из сознания исчезли, и все опять провалилось... Очнулся на кровати, рядом стояла девушка. Мы встретились глазами, она улыбнулась и убежала, и меня охватило удивительное ощущение: улыбка этой девушки как будто вернула меня к жизни... Потом девушка снова пришла, и с нею старик и старушка. Старик что-то шептал, и вдруг до моего сознания дошло: слова-то шепчет эстонские! Понял: в плену! Что ж, горько было, сама понимаешь. Даже улыбки этих в общем-то хороших людей были мне в ту минуту оскорбительны, и лучше бы не старались они вернуть мне жизнь. Я радовался бы любому проявлению враждебности с их стороны, я ее хотел, этой враждебности, я силился дать им понять, что я им — враг, я хотел, чтоб они это знали, чтоб признали во мне врага, но я не мог пошевелить языком. И, знаешь, это состояние было невыносимо... Вот так. А потом? Потом произошло непонятное. Произошло то, что повернуло мою жизнь «не туда». Заметь, я не хочу, и никогда не делал скидки на свои восемнадцать лет.
— Вадим...
— Что, милая?
— Можно мне спросить?
— Конечно же можно.
— Вадим, а к эстонцам этим добрался... как?
Я волновалась. Рассказ Вадима и взволнованное его состояние меня потрясли.
— К эстонцам? Старики рассказали потом: офицер тот привез. Подобрал, завернул в свою шинель, взвалил на лошадь и привез. Он у них комнату занимал. Уж не знаю, почему он это сделал. Из каких побуждений, совершенно непонятно. Никогда с ним к этой поре не возвращаемся.
— С кем? Вадим, постой... с кем «с ним»?.. Ты его видел? Кто?..
— Сергей Кириллович, Марина. То был Сергей Кириллович.
— Ну да?!
Вот она и разгадка! Я чувствовала, я все время ощущала в отношении Сергея Кирилловича к Вадиму нечто большее, чем привычное уважение.
А еще, много позже, я поняла, каким нелегким было общение с Сергеем Кирилловичем в тот его период. Сергей Кириллович, случалось, терял власть над собой, когда дело касалось его страны. У него в ту пору на этот счет были свои мысли и свои чувства: на одном полюсе — минус, непримиримый и острый.
В состоянии смятения я не знала, что спросить и что сказать:
— А куда же он потом?.. Сергей Кириллович...
— Не знаю. Я ведь был в беспамятстве. Старики говорили: принес и ушел. С полком... — Вадим тряхнул головой, усмехнулся.
— А ты? Потом, как ты?..
— Я? Остался. У стариков этих остался. Подружились с Лайне, с их внучкой... — Он взглянул на меня и умолк.
Я больше не расспрашивала. Про Лайне я уже знала. Я старалась не думать о Лайне.
— В Россию, как ты знаешь, не вернулся. Все-таки незрел я еще был для таких событий, Марина. Не просто оно и было в те годы... Я много думал потом. Всякое шло в голову. Думал о смерти, и о войне, и о России. Что-то ворочалось в уме, а ясности не хватало. Когда тебе восемнадцать лет, это все-таки только восемнадцать лет. Вот так, Мариш. Жить — это медленно рождаться! Я-то начал с поражения. Разные бывают поражения, Марина. Одни несут гибель, другие — пробуждение к жизни. Жизнь слишком серьезная вещь, чтобы кончиться прежде, чем мы перестанем дышать.
Я с волнением смотрела в его слегка побледневшее лицо.
— Остался за рубежом. Надо сказать, не совсем и понимал я, что случилось нечто страшное, что я попросту остался за бортом своей страны. За бортом России, в Европе... Понял позже... Первое время, уже будучи в Париже, ходил на собрания русских эмигрантов, слушал разных бывших российских богов и полубогов. Держался отчужденно, недобрым наблюдателем. Втайне даже радовался этой своей отчужденности и какому-то чувству недоброжелательности к этим защитникам «белой идеологии», бывшим руководителям «белого движения»... Я ходил к ним. Ненавидел, и все-таки ходил. Чувствовал себя в России среди них. Каждый раз, уходя, клял всё и вся, и все-таки приходил опять. Потом как-то раз не выдержал, такое взяло бешенство, что готов был кинуться на них. «Русские же, черт вас побери!» Опротивело. Перестал ходить. Жил внутренне напряженно, тревожно, легко впадал в тоску, поверишь — даже в отчаяние. Томило непреходящее чувство стыда за себя, за пустые мои дни, серые и мертвые. В России бушевала жизнь, насыщенная, новая, а тут...
Днем было некогда, работал. Ночи были ужасны. Ночи одолевал, сквозь полусон поджидая рассвета...
Вадим говорил тихо. Он подолгу задумывался.
Я слушала с каким-то внутренним оцепенением горькую повесть его скитаний, и бесприютного одиночества, и его болезненно острой любви к своей стране, и все в его речи: интонация, и непривычные мне слова, и каждое движение его лица — дышало какой-то особой, русской искренностью. Взволнованная, я за каждым его словом, даже самым простым, ощущала больше, чем, может быть, ему хотелось в эту минуту сказать.
— Тебе со мной скучно? Ты уж меня, пожалуйста, прости.
— Мне с тобой никогда не скучно, я ведь тебя люблю. Может быть, еще больше, чем раньше, если это возможно.
— Выпьем вина, хочешь?
Он взял с камина бутылку и одну рюмку и налил в нее русской водки.
— А мне нельзя водки?
— Конечно можно. Тебе все можно.
Он налил в мой бокал чуть-чуть, и я пригубила. Вадим выпил свою рюмку одним духом