Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот так и шла она, моя зарубежная жизнь. Работал на заводе в ночную смену, а днем слушал лекции в Сорбонне. Учился. Потом работал посменно, и вот опять у меня началось: проснешься ночью, лежишь в темноте в чужом, огромном городе, населенном миллионами чужих людей, смотришь в низко нависший над тобой потолок, и тебя с неудержимой силой пронизывает то, что люди так просто называют — «одиночеством». Во всем этом огромном городе, во всей стране — единственно близкий русский был Сергей Кириллович. Но точно ли близкий? Двойственной она мне казалась тогда, эта близость, трудной. Да. Трудная это была близость.
— Почему — трудная?
— Метался человек. С первых дней своего эмигрантского положения. С самого начала: что-то принимал, что-то нет. Да и сегодня еще... Мечется. Все-таки, в какой-то степени Сергей Кириллович опорой мне был. Но это была помощь, я бы сказал, больше родственного порядка, что-то похожее на добрые чувства старшего брата к младшему. Вот так, Марина. Помощь настоящая пришла позднее от французских парней, заводских. Знаешь, какие там ребята! Отборные. Металлисты. Появились у меня друзья. Вот эти и помогли. Найти себя помогли. Вступил в Профсоюз металлистов. Пошли собрания, митинги... В свободные вечера шел в Тургеневскую библиотеку. Была в Тургеневской библиотеке, нет?
— Нет.
Я знала, что она есть, «тургеневка», но мне и в голову не приходило, что это может мне быть интересно.
— Дивные то были вечера. Дорвешься, бывало, до колдовского этого места, так и досидишь до самого закрытия. Начитаешься о России, потом возвращаешься на свою Дёз авеню в странном каком-то смятении. Идешь, бывало, в этаком соответствующем настроении по вечерним улицам, и ползет у тебя изнутри что-то такое трудное, и такое нестерпимое, и никак от него не освободишься. Шел я раз в таком состоянии по улице Дарю мимо русской церкви, бывшей посольской, и у ограды стоял нищий, русский. Молодое, совсем молодое лицо... И чуть подальше — еще другой, стоит под самым фонарем, деревянно бормочет: «На кусок хлеба!» Пьяница был в смокинге, надетом на голое тело. Мгновение смотрели с ним — зрачки в зрачки, и... тут я не выдержал: «Что ж вы до такого дошли, а?!» — и с чувством неимоверного стыда я торопливо сунул ему франк и ушел, а вдогонку мне полетело: «Мертвые сраму не имут!» — и... ругань — крепкая, русская!.. После долго бродил по вечернему Парижу. Ходил по набережным Сены, выискивал безлюдные улочки, тихие переулки, заходил в какие-то тупички. Тепло светились окна квартир, уютно... А потом? Потом я спустился в метро и поехал к Жежену. В тот вечер я подал заявление о приеме моем во Французскую коммунистическую партию.
Он отпил вина.
Я молча смотрела на него.
— Что же ты молчишь, ничего не скажешь мне?
И старательно, слишком старательно, выбил над пепельницей трубку.
— Я тебя очень люблю, Вадим.
Потом мы сидели молча, и мы были вместе, и хоть стрелка часов продолжала двигаться, мы знали, что больше того, что есть сейчас, ничего не будет, что это всё и навсегда.
— Мы поедем с тобой в Советский Союз, Мариш, в Росию, и у нас будет чудесная жизнь.
Часы на камине пробили половину второго.
— Поздно-то как! — сказал Вадим. — Тебе пора, девочка.
— А можно мне остаться?
— Нет.
— Почему?
— Как ты думаешь?
— Я совсем не думаю.
— А ты попробуй подумать.
— Я никогда не делала того, чего бы надо было стыдиться.
— Съешь еще каштанов.
Голос его звучал чуть хрипло.
— Почему мне нельзя остаться?
— Мариш, милый, у меня есть свои скромные правила внутренней этики, и они мне так же дороги, как нам обоим наша любовь. И одно не может существовать без другого.
— Значит, мне идти домой?
— Да, по логике вещей, да.
— Хорошо.
— Я провожу тебя на Веронезе, ты хорошенько выспишься, а завтра вечером мы с тобой встретимся, где и когда ты захочешь. — Он закрыл коробку с каштанами. — Возьмешь с собой.
Выдвинув ящик стола, Вадим достал лист бумаги, и вдруг из ящика что-то выпало и мягко шлепнулось на пол. Он нагнулся и поднял... иконку. Качнул головой, положил ее на стол передо мной. Это была крохотная иконка. Из золотого изображения коричнево глядел на меня лик богородицы с младенцем.
— Благословение матери мне на жизненный путь, — сказал Вадим горько.
Я взяла со стола иконку и со странным ощущением стала рассматривать ее.
— Ты веришь в бога? — спросил Вадим.
— Нет. А ты?
— В твою любовь.
— Вадим, я — серьезно.
— И я. Верю в твою любовь. Она заменяет мне бога.
— Не хочешь со мной серьезно.
— Мне от него никогда проку не было.
Я всматриваюсь в тонкий лик богородицы.
— Подари мне, — попросила вдруг я. Мне очень ее хотелось, эту иконку, благословение его матери.
Он посмотрел на меня:
— Бери.
— Подарил?
— Эх, как бы я хотел подарить тебе уверенность в завтрашнем дне.
Глава семнадцатая
В то воскресенье я пришла к Вадиму раньше обычного. То было наше последнее воскресенье в «Отеле де Дёз авеню». Вадим подал в мэрию документы на регистрацию нашего брака, и мы присмотрели квартирку на углу бульвара Пастер и улицы Фальгиер. Уютную синюю квартирку с коралловой передней, славной кухонькой и ванной комнатой. Купили в кредит синие портьеры, письменный стол и синюю тахту. Расставили.
Вечером я пошла к месье Дюма:
— Месье Дюма, я выхожу замуж. — Я волновалась.
Он недоуменно поднял брови:
— Рано тебе еще...
— Я люблю его, месье Дюма.
— Это какой же? Тот благородного вида русский, что ли?..
— Что с трубкой ходит, да? — вмешался Роже.
— Да, — сказала я.
Месье Дюма долго думал.
— Соотечественник? Ну что ж, парень как будто ничего... Ты приходи, если что...
...Вадим вышел ко мне на лестницу и,