Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За то какое редкое понимание у них правил приличия! сколько умения держать себя „в обществе“, на улице, в гостях, и найдется ли среди нас хотя бы один, у которого было бы столь черствое сердце, чтоб он решился осудить все эти „безобидные“ шалости розовой юности и забавы симпатичных балбесов, особенно когда мы сами подделываемся к их нравам, вкусам и неоспоримому умению жить. Мимо! господа, мимо них, и горе имеющим очи, чтоб видеть и уши, чтоб слышать!
Мимо! и не смейте указывать нам на акты злодейства, на все безобразия, разыгрывающиеся в сыскной Топанковых, на эти кошачьи и кострюльные дебюты адептов пангерманизма, на парламентское дебоширство Козакевича и Дашинскаго, на минимально-программное полемическое балагурство теоретиков выеденного яйца на публичном иль закрытом собрании; — не смейте указывать на них и из очагов беспросветной тьмы не стройте, злодеи, злых, ядовитых гримас жрецам „сознательности“, которые уже тем выгодно отличаются от вас, что, благовоспитанные, они никогда не позволят себе по отношению к городовым и чистой публике, да еще на улице, сотой доли того, что часто себе позволяете вы.
А эти блестящие прения, спокойные „то-ва-ри-ще-ски-е“(?) собеседования, эпитеты, эпитетцы, сплетни, слухи и ругань, все эти жалкие громы, все эти дебаты на Сенной площади централизма, где можно порой услышать намеки на разные обстоятельства, как Георгий Плеханов неприлично ругается1 и много еще всего другого, о чем следовало бы по временам осведомлять „невежественную“ чернь, дабы делать ее более сознательной.
Не нашлось ни одного еще, решительно ни одного, который, отбросив всякие ребяческие соображения, как бы не скомпрометировать честное имя революционера в глазах общества(?), на примерах из славной партийной жизни паразитов, на 38 заседаниях разглагольствовавших на партийный счет, разъяснил бы, какое поведение достойно „сознательного“ и в тоже время для „несознательного“ является недозволенной вещью.
Бесправный рабочий, свидетель бесконечной грызни генералов из за какого нибудь почетного места в редакции, не получает все-таки права вести столь же решительную борьбу со своими врагами на улице, единственной политической арене, где он может с ними встречаться.
Почему дозволенное в закрытом помещении становится менее дозволенным на улице? почему, на каком основании необходимо щадить полицейских? С меньшим ли основанием можно кричать последним: „долой жандармов, шуцманов, полицию!“ чем члену Ц. К.-Х на одном из заседаний 2-го съезда Лиги?
Почему, на основании какого революционного Домостроя, улица представляет менее подходящее место для проявления народом в борьбе с врагами той же самой полемической разнузданности, какую проявляете вы на ваших торжественных дискуссиях, и почему та же разнузданность, тот же самый разгул страстей, когда дело касается толпы, говорят лишь о несознательности ее?
Или эта жизнерадостность и всеобщее оживление и все эти смелые, энергичные народные жесты осуждены давно святыми отшельниками марксизма, авторами революционных прописей?
Пошатывающийся после „конспиративной“ попойки, возвращающийся домой, „сознательный“ социалдемократ не потерпит, понятно, чтоб его уняла полиция. А завтра? завтра он будет бичевать и оплакивать несознательность пьяньчужек, только потому, что не изъявляли они намерения платить за право ношения партийного ярлычка ни одной копейки, зная прекрасно, что она пойдет на бесполезные съезды, разъезды и переезды.
И так далее, и так далее, и всегда почтенные педагоги сознательности, умело скрывая под маской ее боязнь перед карающей десницей буржуазного гения, будут сокрушаться в виду явной несознательности и легкомысленности нашей. Да простится им сие прегрешение за эту кротость и робость душевную.
Только им и только обеспеченному, квалифицированному пролетарию, пользующемуся маленьким достатком и наслаждающемуся спокойной жизнью буржуя средней руки, только им присуще благоразумие, диктуемое вечной боязнью к властям и желанием не упустить из своих рук того, что прошло через них. Располагая некоторым капиталом, им нет расчета рисковать последним и злить буржуазию, в свою очередь готовую делать подачки тем, которых так мало сравнительно с „несознательными“. Спускаясь по лестнице обеспеченности вниз, вы встречаете многочисленные „несознательные“ массы, которых уже так трудно было бы удовлетворить буржуям и которые поэтому должны прибегать к серьезному оружию в жестокой борьбе за существование.
Подобная трусость присуща только „сознательному“, переоценивающему, подобно Ивану III, силы столь же трусливого неприятеля. Приступают они „облегчать роды“ истории, но уже когда сама родильница благополучно разрешилась от бремени.
Не порицали бы мы этих Тартюфов, если б, сознавшись в своей трусости, не старались дурачить нас своими имманентными законами и оставили бы скверную привычку расхолаживать „несознательные“ низы, чтоб сравнять их в революционности с буржуазными рабочими верхами, нуждающимися, наоборот, в революционизировании и более, чем эти низы.
Располагая необходимыми досугом и средствами, „сознательный“ может в свободное время предаваться душеспасительному чтению и в погоне за занятиями, не требующими от него большого умственного напряжения, предпочитать свободной, анализирующей все и вся и действительной науке однобокую марксистскую науку, питающую ленивый ум готовыми шаблонами, еще более укрепляющими в нем эту склонность к неге, покою. Вытравливая все живое из его души, они делают из него марионетку, могущую радовать лишь аскетов Германии.
„Сознательность“ никогда ничего общего не имела с развитостью, которая у обуржуазившегося рабочего выражается в том, что жизнь для него становится все более интересной и дает массу новых возможностей к более счастливому прозябанию, при чем полностью атрофируется в нем чувство самопожертвования. На открывающиеся жизнью соблазны „сознательный“ отвечает увеличением своих потребностей, и она постепенно втягивает его. Усвоив лишь верхушки теорий, увлекшись в науке лишь ее внешней стороной, он жадно набрасывался на неведомые раньше утехи. Во всем этом нечего винить самих рабочих, которым надоело голодать и холодать и без конца поститься в течении ряда тяжелых лет.
Истинная только наука, а не лукавое „научное“ мудрствование может революционизировать рабочих. Не притупляя, подобно марксизму, умственных способностей рабочего, не убивая в нем духа свободного анализа, она особенно полезна для уже ставшего „сознательным“ и потому тяжелого на подъем пролетария, ибо она докажет ему необходимость смелой революционной тактики. Истинно развитой рабочий, будь он даже „сознательный“, будь он даже из обеспеченных слоев пролетариата, никогда не остановится перед необходимостью ведения кровавого,