Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть и другие, повседневные объекты для наблюдения, в частности, нищие, беглецы, бездомные, дамы с сумками, слегка невменяемые, наркоманы и алкоголики, населяющие улицы, тротуары и подъезды большинства наших городов. Они стали обыденной деталью городского пейзажа, нормализованной и не привлекающей специального внимания как нечто, что только что «произошло». Те из нас, кто страдает от чувства вины, чувствительны к каждой из подобных встреч. Существует нерефлексивный, если не бессознательный, набор реакций: пассивная аккомодация (проходя мимо, отводить взгляд, изо всех сил пытаясь сделать вид, будто ничего не замечаете), избегать и уклоняться (перешагивать через человека, переходить на другую сторону улицы, даже поехать на работу другим маршрутом).
Мы очень мало знаем о мыслях и эмоциях людей, когда они производят эти рутинные корректировки. Карлен говорит об аккомодации и «психическом закрытии», заимствуя у Лифтона понятие «удвоения в центре» (создание отдельного функционального «я», которое действует вопреки вашему обычному сознанию) и «онемение на периферии» (блокировка нормальной чувствительности)[148]. Может иметь место «расщепление» – но это не буквальное отрицание. Вы замечаете, но ваше восприятие моментально создает кадр, как объектив автоматической камеры. Удивляет полнейшая поверхностность обоснований, которые даже искушенные люди формулируют сами себе. К ним относятся раздражающее чувство повторяемости, даже раздражение («Опять тот парень с Большой Проблемой?»); столь же утомительное чувство бессилия («Я понятия не имею, что можно с этим поделать»); самодовольство и уравновешенность («Почему я должен каждый раз отдавать?»); проницательность (давать деньги или проявлять сочувствие – «только усугубляет проблему»); повторение причинно-следственных теорий, которые Карлен называет «мифами сотворения» («Это их вина, им доступно достаточное количество альтернативных источников помощи, но они не хотят остепениться»; «Это все из-за алкоголя/наркотиков/психических расстройств»), а в пост-тэтчеровской Британии – словарь эгоизма и непримиримого безразличия: «Ну и что? Я могу с этим жить. Мне плевать»).
Видеть жестокое обращение с детьми на улицах, в торговых центрах, супермаркетах и других общественных местах – это совсем другое. Бездомность стала нормой, но культура отрицания жестокого обращения с детьми сильно подорвана, что снизило порог терпимости. Даже если наблюдатели не вмешиваются активно, они с меньшей вероятностью просто примут родителя, бьющего или унижающего ребенка на публике. В исследовании 567-ми студентов колледжа половина вспомнила, что была свидетелем публичного насилия над ребенком; из них только 26 процентов сообщили, что они вмешивались (70 процентов из них вступая в контакт с жертвой или правонарушителем, 30 процентов косвенно, то есть обращаясь по телефону в органы власти, побуждая других вмешаться или сообщая о насилии родственникам жертвы)[149]. Из восьмидесяти отдельных факторов, тесно связанных с «вмешательством», выделяется одна группа: расовое сходство между вмешивающимися, другими свидетелями и жертвой. Афроамериканским детям меньше помогали люди из белой выборки. Однако все эти корреляции нарушаются отсутствием какого-либо конкретного определения «жестокого обращения с детьми». Единственный интересный вывод, согласующийся с другими исследованиями, заключается в том, что пассивный свидетель не был равнодушным наблюдателем. «Наоборот, большинство не вмешивающихся сообщали, что испытывают столько же заботы о ребенке, как и вмешивающиеся»[150].
Это критический – хотя иногда и неправдоподобный – момент. Блокирование знания, моральное забвение и «беспокойство» без действия – это три совершенно разных состояния ума. Эти различия могут быть неуместны для несчастной жертвы, но они имеют значение для образовательных или политических попыток преодолеть пассивность наблюдателя.
Я считаю, что издевательства в школе – это архетипическая повседневная обстановка для наблюдения за эффектом свидетеля. У большинства из нас есть яркие воспоминания о таких детских сценах, когда мы сами играли или были близки к ролям преступника, жертвы или стороннего наблюдателя. Именно этот личный опыт делает образ толпы, наблюдающей за политическим злодеянием, столь болезненно воспринимаемым. Насилие буквально проникает внутрь вас – даже если вы являетесь наблюдателем, рассматривающим изображение, зафиксированное еще одним наблюдателем (фотографом), других наблюдателей, наблюдающих за унижением или избиением жертвы. Теоретически обоснованных работ по этому вопросу практически не проводилось. Только психоанализ имел дело с меняющейся динамикой в отношениях хулиган-жертва-прохожий. Свидетели могут стать жертвами – не обязательно идентифицируя себя с последними, но становясь пассивными, беспомощными, напуганными и замороженными[151]. Или они могут стать похожими на хулиганов – получать замещающее и вуайеристское удовольствие, подстрекая их или даже помогая им, скрывая инциденты на игровой площадке от взглядов учителей или развлекаясь таким образом.
Семья, пространство такой тревоги, также является местом молчаливого присутствия. Психологи, занимающиеся проблемами обыденного и сексуального насилия в отношении детей, отмечают особое ощущение предательства и покинутости, которое испытывает ребенок по отношению к членам семьи, соседям и друзьям, которые знают или подозревают, но ничего не делают. Более трагичная роль отводится матери, которая узнает об инцесте отца и дочери, но остается в бесконечном неведении или просто пребывает в ощущении беспомощности. Каждый клиницист упоминает об этом, но нет никаких идей относительно его степени. Рассел цитирует объяснения матерей, которые либо отказывались верить своим дочерям, либо не защищали их. Но автор не соглашается с образом «матери, вступившей в сговор», а также с образом «соблазнительного ребенка», как с направлением поиска козла отпущения и обвинения жертвы. Мать, которая активно не вмешивается, утверждает она, скорее бессильна, чем вступила в сговор[152].
Если в подобных ситуациях и есть буквальное отрицание, то оно должно произойти в одно мгновение. Это избавляет нас от необходимости реагировать немедленно, но не срабатывает, потому что образ не исчезает. Именно поэтому мы говорим: «Должно быть, я все это время знал». Более широкий круг наблюдателей – родственники, соседи, друзья, врачи, социальные работники и учителя – еще меньше реагирует на свои подозрения. Но по мере того, как дискурс о сексуальном насилии смещается, кумулятивный и предполагаемый эффект заключается в том, чтобы предоставить меньше культурного пространства старым словарям отрицания. В определенных кругах выражения типа «Я не то имел в виду» или «Это была просто шутка» – это обоснования, которые больше не являются приемлемыми. Они, скорее всего, будут рассматриваться как формы насильственной невиновности.
Историю эволюции реакции на сексуальное насилие над женщинами можно рассматривать как обнадеживающую притчу об изменении реакции людей на публичные страдания и зверства, что является предметом остальной части книги. На общественном уровне действительно существуют психологические препятствия – нормализация, стратегии защиты, уклончивые отчеты, сговор – и этим концепциям можно придать политическую окраску. Но они не могут объяснить ни политические условия, при которых люди хранят молчание, ни культуру отрицания, поддерживаемую государством, ни формирование безразличия