Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Народ… Ха! ЦК КПСС, что ли?
Так нет уже КПСС, нет и его долбаного ЦК.
Почему не готов? Если бы Ленина с самого первоначала можно было критиковать, может быть, меньше палачей бы потребовалось, чтобы наказывать тех, кто это делал без спроса. Чем вождей меньше в открытую ругают, тем чаще втихоря люди страдают, пропадают и погибают.
А сам реальный народ, в смысле живые люди, из которых он состоит — одни голые материалисты, — интересуется в основном тем, что пожрать, в смысле закуси, и выпить.
С утра до вечера интересуется, а Лениным не очень.
Так вот опрошенные студенты чего только не говорили. Едва ли не лучший ответ:
— Видный революционер, более известный под псевдонимом Ульянов.
А так: летчик, великий русский изобретатель (ну а как же: Кулибин, Ползунов. В просторечье Ленин), писатель, космонавт (так и написал студент: касмонафт). А ведь не так уж много лет прошло. Еще полно по стране несковырянных памятников Ильичу. Еще активен Зюганов.
На глазах рвется связь времен.
Молодые глухи к проблемам своих отцов. Услышал что-то о Гулаге и с претензией к родителям, дедам:
— Как вы могли это терпеть. Да мы бы, да никогда бы, да все бы, да как один бы…
Мы бы… Да кто вам, соплячью, и предложил бы? А если бы предложили, никто бы не отказался, не было таких случаев. Не хочу спорить, среди людей никогда не бывает сто процентов — только на выборах в коммунистические органы, так что, может, кто и соскакивал, но имен не знаем, а сотни тысяч, миллионы с удовольствием шли и в стукачи, и в палачи.
И в Китае шли, и на Кубе, и, если пригласят, опять пойдут. Строем и с песнями.
Ничему не учит, мать ее, история.
Есть такое общество, оказывается: защита куриных прав. Демонстрации, митинги, петиции. А как же ж. Только подумайте, какая у курей жизнь, в смысле у кур. Передней частью тела клюют и пьют, заправляются, задней испражняются и яйца на волю пускают, вот и вся жизнь от рождения до смерти. За всю жизнь вокруг оси повернуться не могут.
Это я об устройстве стакана. В котором заключенных людей держат. Как тех курей.
Стакан — это камера такая.
Камера не камера — щель в бетонной стене, запертая дверью. Скамейка — неширокая доска, вмурованная напротив двери. Ровно на одну задницу, и то не слишком нагулянную. И, между прочим, в длину от двери до лавки такая же дистанция, один шаг. Нет ни кормушки, поилки для передней части тела, ни горшка какого — для задней. И никакой воли яйцам. Нет и места для горшка. Хочешь размяться — ноге переступить некуда, по диагонали шагнул — в другой угол уперся, как напроказивший дошкольник. Как курица. Запирают в такую камеру не в порядке наказания, а временно, чтобы не мешал, не буянил, пока документы оформляют. Неведомо, на какой срок. Никто же не торопится. У них с той стороны работа, а тебе куда торопиться, тебе еще вона сколько сидеть. Вот и сиди пока.
А общества прав людей, помещенных в стаканы, — нету.
В стакане мне все время остро хотелось в туалет, хотя и пива я не пил, и арбуза не ел. Буквально через каждые полчаса. Ничем этого феномена объяснить не могу, только сравнением души с мочевым пузырем. Сходишь, на душе легче. Горшка нет. Не предусмотрено. Чем сильней прижучивало, тем я старательней колотился.
А старшина, уже не тот шкафообразный, другой, стрелок-радист, помельче, от раза к разу успевал сладко заснуть и был мной недоволен, когда я его в двенадцатый-пятнадцатый раз разбудил.
Вообще, все эти околопарашные дела и тяготы почему-то запомнились более всего. Как в детской загадке: что такое моча?
Правильный ответ: то единственное в мире, про что нельзя сказать, что это дерьмо.
Спать не хотелось, никакие особенные мысли мне в голову не лезли, ничего я не думал, не обдумывал, к предстоящим допросам не готовился. Постою немного, побьюсь головой о дверь, сяду посижу часок, опять для отдыха встану и запою:
— Не хочется думать о смерти, поверь мне, в семнадцать мальчишеских лет.
Слух у меня не очень, но голос громкий. Мне как раз через месяц должно было исполниться семнадцать; законов, статей Уголовного кодекса я не знал, но был, в общем, уверен, что раз поймали за политику, значит, расстреляют.
Я думаю, в этом все население тогдашней страны было уверено.
Как теперь говорят — ментальность такая.
Первый этап
Дней через пять всего подоспел этап.
Раздали нам в Иркутске по пайку на пять дней каждому: по буханке мокрого недопеченного черного хлеба и по одной ржавой селедке на каждый день пути, и мы поехали.
Нормальный паровоз, не скорый, пассажирский, проходил этот путь почти через всю страну, Иркутск — Симферополь, за 5–6 дней. Но мы ехали месяц, 31 день. С большими перекурами в Новосибирске, Харькове. Каждый раз по несколько дней.
В Иркутске впервые в жизни в большой пересыльной камере подошел ко мне нагловатый блатной и показал на другого, туберкулезного вида мужчину:
— Знаешь, это кто? Это Жид — вор в законе. Его в крытку отправляют, ему теплая одежда нужна, отдай-ка ему свой лепень. Мы тебе что-нибудь взамен принесем.
Довольно вежливо попросил, без хамства, но с намеком. Пиджачок мой был — бедненькая школьная курточка — на! Я и так был обременен вещами, чемоданчиком из колхоза, даже умудрился три из пяти селедки уронить. Их тут же кто-то поднял, но не отдал. От замена я брезгливо отказался. Но ни в этом случае, ни в других — никакого героизма, спасибо, что штаны не забрали и что они чистые остались.
Я в школьные годы с некоторыми хулиганами не то чтобы дружил, но беседовал, но они одноклассниками были, из одной школы. А вот так, с настоящими урками уголовными, прямо уже в тюрьме, нет — раньше не приходилось.
А политических я пока видел только на общей оправке, в зеркале.
Ехал я, забившись на верхнюю полку, в натуго набитом купе переполненного столыпинского вагона. Лежал, вверх смотрел, в потолок, придумывал способы самоубийства, если уж придется невтерпеж, а себя не жалел. И радовался, что у меня три селедки пропали. Есть я не хотел, но делать-то нечего, какая ни есть еда, процесс пережевывания липкого хлеба все же развлечение. А с селедкой мука. Во-первых, грязно, руки в селедке, воняют, и все