Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я, – вспоминал Давид, – слушал спор двух замечательнейших людей. Настоящих интеллигентов. Юрий Валентинович побелел от негодования. Он был беспощаден. И я, безусловно, был на его стороне. Но Вольпин, Вольпин, отсидевший срок, не просто так философствовал о палачах и жертвах, он был такой спокойный, мягкий и убедительный. Скорее всего, он рассуждал как христианин. Как Лука из “На дне”? На вопрос: “Что-то ты, дедушка, мягкий такой?” – он ответил: “Мяли много, оттого и мягкий”. Кстати, вот и Варпаховский вернулся после семнадцати колымских лет, сохранив светлое любопытство к жизни. Сохранив чувство юмора. Не верилось, что вернулся он из ада».
Юрий Домбровский, из писем которого было известно, что Варпаховский в лагерях рассказывал исключительно о Театре Мейерхольда, пришел к своему другу, замечательному художнику Борису Биргеру и, как пишет в эссе о Домбровском сын художника Алексей, рассказал ему следующее:
«Представляешь, Борис, работал в Ленинке, вышел перекурить – и вдруг встречаю человека, который подписал донос на меня и из-за которого я получил очередной срок. Сколько лет я мечтал, как встречусь с ним и что-то с ним сделаю! Я ему и сказал: “Пойдем выйдем” Он покорно, ни слова не говоря, пошел; завернули мы в закуток переулочка за библиотекой. И тут он кинулся на меня чуть не в истерике: “На, мордуй, убивай! Знаю, что заслужил! Но ты одиноким был, а у меня семья, дети! Если бы тоже был одиноким, может, и не подписал бы! Но что бы с моей семьей было?!”
И я отряхнул ему пиджак и сказал: “Да ну, ладно, пойдем выпьем”. Пошли в рюмочную неподалеку от библиотеки, там выпили, поговорили».
Вполне вероятно, что «изумительно добрый», многое понимавший и многим прощавший Домбровский не судил жестко слабых и сломленных системой людей по той только причине, что помнил о последнем своем сроке, полученном после доноса на него женщины, которую писатель любил и которой безмерно верил.
Из воспоминаний «колымской Виолетты» – жены Леонида Викторовича Иды:
«Его отправили во Владивосток, на пересылку. На этой пересылке, как говорили, в одном из соседних бараков умер Мандельштам. На пересылке заключенные оставались недолго – около месяца, а потом их грузили на знаменитый “Дальстрой”, пароход, который возил живой товар. Когда гнали к “Дальстрою”, Леонид Викторович помог одному из своих товарищей добраться до парохода, тот уже почти не мог идти. Много лет спустя, в марте 1956-го, он получил от него письмо.
“24/III-56.
Дорогой друг!
Но это почти сверхъестественно, что вы меня не помните! Выполняю В/желание и даю все позывные: итак, я писатель, алмаатинец, а до того москвич. Встретились мы с Вами на 2 речке на Владивостокской пересылке осенью 40 года. Были Вы, я, Жорж Моргунов и некий поэт Башмачников. Жили мы с Вами рядом в большой палатке. Ничего не делали – болтали (правда, я писал жалобы желающим). Мы с Вами были оба из Алма-Аты. Перечисляю (наобум), о чем мы с Вами говорили, и этот список могу бесконечно продолжать:
1) (О Прянишникове) я сумел передать дочери покойного академика все подробности (оргвыводы были сделаны);
2) о Пушкинском вечере в алма-атинском театре, о грамоте Горсовета;
3) о постановке Вами ‘Оптимистической трагедии’ (‘Полемика с Таировым’) и ‘Слуге двух господ’ (сохранилось ли у Вас фото – Вы у макета?);
4) об участии А. Шенье (персонально) и об одном нехорошем сарае, где и ‘мертвые стояли’;
5) о Вашей жене;
6) о моей жене;
7) о том, что Вы работали учетчиком (при пилораме);
8) о том, что Ваша матушка регулярно присылает посылки; о ее письмах. О Вашем письме, которое Вы выбросили из окна вагона, – там и было о Шенье;
9) о Кнорре и Бабановой (о том, как она пришла к Вашему сыну, о том, как она сидела и решила, с какой стороны красить забор);
10) о Вашем аппарате для записи спектакля и его стиля; о Гордоне Крэге; о том, что каждый театр имеет свой графический почерк и Вы его можете записать;
…Это, конечно, только примерный перечень тем, ибо говорили мы, не переставая, около месяца. Потом нас посадили на ‘Дальстрой’ и повезли на Колыму… Мы лежали на нарах и прямо перед нами застрелили одного бандита, ибо был ‘шумок’. Он лежал с заголившимся брюхом и в Вашем белье. Растащили нас в Магадане на пересылке – Вас вызвали, и Вы схватили вещи и исчезли.
…на пароход меня тащили на руках Вы!…вспомнили Вы или нет? Где Ваша сестра и сын?
…Жму руку… Весь Ваш…”
И подпись: Юрий Домбровский.
Подумать только – два измученных, голодных человека, впереди – страшная неизвестность, вокруг – ад, а они – о “графическом почерке театра”, о Гордоне Крэге и Андре Шенье…
Путь до театра оказался долгим. Было мучительное плаванье на “Дальстрое”, трюм, забитый умирающими. С драками уголовников, со стрельбой охранников наугад, с трупами, лежащими вперемешку с живыми. Потом прииск, золотой сезон, рудник, работа около бойлера, который надо было заливать водой, а донести ее, не расплескав, было невозможно, так и ходили все мокрые и обледенелые. Еще хуже досталось Домбровскому.
“Я многострадальнее Вас, – писал он Леониду Викторовичу. – Вы попали, очевидно, на рудник, а я на ‘прокаженку’ – 23 километр. Очень многое нужно, чтобы колымчанин окрестил пункт ‘прокаженкой’ – и это многое там было полностью. Вы умирали в проклятом сарае стоя, мы дохли в брезентовых палатках лежа. Только и разницы”».
Боровский, когда ездил на Колыму, очень хотел попасть в музей Василия Ивановича Шухаева – одного из самых значительных в стране художников прошлого века. Его боготворил Варпаховский, много рассказывавший о Шухаеве – мирискуснике, вернувшемся в 1935 году в СССР из Франции, спустя два года арестованном, обвиненном вместе с женой в шпионаже и попавшем в ГУЛАГ. Иллюстрировавший в Париже повесть Пушкина «Пиковая дама» для издательства «Пленяда» и создававший декорации для «Травиаты» и «Пиковой дамы» в Русской частной опере Шухаев – теперь уже зэк – работал на лесоповале в поселке Кинжал и оформлял гулаговский театр в Магадане. Для лагерных начальников он красил легковые автомобили и делал копии с шишкинских «мишек» и васнецовских «богатырей» – большего наказания для мирискусника, не терпевшего этих художников, придумать было сложно.
В Париж Шухаевы отправились по совету Луначарского. Василий Иванович пожаловался наркому на нехватку красок, кистей,