Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говаривал не раз Трушков:
– Я разве человек-с? Я был-с ничтожная, червь земляной, плесень-с. Меня раздавить каждый пятой может-с, а я и голосу не подам…
На самом же деле этого червя раздавить было не совсем удобно: вопреки исследованиям натуралистов у него оказывались зубы, и зубы-то ядовитые; эта плесень, возросшая в тени развесистого древа российского крючкотворства, цепко вцепилась в безмолвно преющий чернозем и жадно тянула из него соки, пред этой былью в прежние времена лебезили и подличали самым гнусным образом (дело, конечно, когда было) потомки в древности прославленных мужей, смерды же чуть ли не за версту ломали шапки.
Из своей обычной роли плесени и червя Трушков выходил только в пьяном виде (пил же хотя и редко, но сильно): тогда он сначала плакал, потом начинал похваляться и, наконец, предавался не малым дебошам.
По своему рождению и воспитанию Трушков не мог занимать «штатного» чиновного места, его настоящая должность была, по-видимому, далеко не из значительных, письмоводитель исправника, но дело в том, что почти все исправники (а их насчитывали чуть ли не косой десяток), при которых Трушков правил свою службу, попадали под суд или выгонялись вон. Все они считали Трушкова главным виновником своего злополучия, а между тем все же они строго соблюдали право преемственности: Трушков передавался из рук в руки как залог прекрасного будущего. Эта передача без перерывов тянулась в продолжение семнадцати лет.
В продолжении этих семнадцати лет поместное дворянство, conditio sine qua non[13], поставляло каждому избраннику своей среды непременное удаление Трушкова, но Трушков пришелся ко двору, дворянский задор оставался без последствий, только наиболее ругавшие Трушкова в надежде не встречаться с ним на жизненном пути наиболее лебезили перед ним, когда видели себя обманутыми в этом. Настоящий же чернозем во все семнадцать лет сохранял постоянство: без напрасных протестов он выплачивал Трушкову свои гроши при каждом удобном случае.
Сила Трушкова заключалась в постоянстве догмы и в отмененном знании всякого рода крючкотворства. В продолжении долгой практики Трушков всосал в себя весь его букет. Все грязные дела и делишки обделывались при посредстве Трушкова, это был общий уездный каштан. С этим знанием и опытом жизни Трушков для неопытных был отличный наставник и руководитель, для опытных – не менее отличный исполнитель и пособник. При каждом новом исправнике Трушков начинал чуть ли не с должности лакея (оставляли потому, что в письме был боек), но мало-помалу он открывал перед очами своего патрона любезную картину: «В каждом двуногом и четвероногом клад заключается, время же скоротечно, пользуйся им!» – нашептывал искуситель, и затем через весьма непродолжительное время «червь ничтожный» седлал своего патрона и с прежней приниженностью и обезьяньими ужимками начинал бойко разъезжать на нем по всем уездным закоулкам, собирая посильные дани. Если же раз оседланный патрон выходил из повиновения, брыкался, то Трушков вынимал из своего богатого воспоминаниями запаса темное дельце, намекал о доносе, представлял в перспективе прелесть уголовной палаты и тем сразу осажал непослушного.
Из себя Трушков был очень несуразен, длинный да тонкий (саратовскими верстами таких зовут). Физиономия типа ищейки: несколько выдавшиеся губы, приподнятый нос, слегка раздувающиеся ноздри. Держал он себя так, что точно верхним чутьем воздух обнюхивает: «чем, дескать, пахнет: тукманкой[14] или поживой?» Извилистый путь, по которому всю жизнь скользя, пробирался Трушков, сложил в такое выражение черты его лица.
В остроге Трушкова звали «барской барыней».
Впрочем, надо сказать, за что он попал в острог.
В последнее время исправник N-ского уезда был некто Чабуков. Чабуков сам возрос под одним древом с Трушковым, только в нем знания и ума было меньше, да наглой дури больше; соединившись с Трушковым, Чабуков стал куролесить так, что, в конце концов, в предупреждение поднимавшейся из «губернии» грозы сам понял, что следует прибегнуть к радикальному средству – сжечь земский суд. Как и следовало ожидать, суд сгорел в один прекрасный вечер дотла, а с ним и все дела, все книги, все драгоценные материалы для будущего историка одного из углов нашей необъятной отчизны «сделались жертвою пламени». Понимающие, в чем дело, говорили: «Эх, дескать, надоумило же какого-то милого человека такую важную штукенцию отмочить!»
Таким образом улики, что хранились в земском суде, погибли, огнем произошло очищение грехов. Грехов же и грехов тяжких, как надо полагать, хранилось в суде много: в уезде не осталось ни одного угла, где бы Чабуков и Трушков не оставили по себе незавидной памяти – побор с народа, воровство казны, подлоги, оброк с воровских притонов, дележ покраденного, сокрытие вопиющих преступлений, жестокости и т. д. составляли сплошной ряд их подвигов. В продолжение немногих лет управления, достойного дуумвирата народ пил горькую чашу до дна; чтобы запугать недовольных, употреблялись все средства: воровские подвохи, показания, остроги и т. п.
Цель достиглась: канцеляристы задавили всякую возможность протестов, мертвая тишь стала над уездом, на коленях встречал народ Чабукова за околицей, многострадальное братство «непомнящих родства» приобретало все более и более прозелитов[15] в свои ряды.
Но Трушкову и Чабукову «важная штукенция» даром не прошла: наряжена была целая комиссия для исследования причин пожара (старый губернатор был сменен, новый же по обыкновению взялся за дело на первых порах горячо).
Следователи повели дело таким образом, что показывали вид, будто смотрят на настоящее дело сквозь пальцы, форменной стороной только хотят отделаться. Такое поведение и вызов исправника в губернию «для объяснений по делам службы» развязало языки в городишке: каждый догадывался, чья рука, если не подкладывала огонь, то руководила всем; в массе нелепых сплетен начинали попадаться сведения, которыми не следовало пренебрегать. Так, Чабуков по первому же абцугу выдал преднамеренность пожара и свое участие в нем: в тот вечер, когда произошел пожар, у лекаря уездная публика собралась «на картишки», и всем тогда же бросилось в глаза странное поведение исправника – он был в лихорадочной ажиотации, и несмотря на страсть свою к картам, не обращал на них внимания. Он же первый угадал место пожара, хотя расстояние было с добрую версту. Чабуковские серии, что хранились в сундуке суда, за два дня до пожара были вынуты, это тоже