Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, я просто ворчу. Твой дед был счастливым человеком, Якуб, я это знаю. Я никогда не рассказывал тебе о своих отношениях с президентом Гавелом. Хочешь послушать?
– Гавел? Вы его знали?
– Знал. Мы вращались в одних и тех же диссидентских кругах в то время, когда за всеми следила тайная полиция, и нам ничего не оставалось, кроме как держаться друг друга. Гавел, писатель до мозга костей, никогда не был счастливее, чем скрываясь в своем деревенском доме, где мог печатать с утра до ночи, забыв о людях и мировых проблемах. Но он не мог ничего с собой поделать, он хотел сделать мир лучше, связался с «Хартией»[4], написал письма не тем людям, и так арест превратил его в лицо врагов режима. Он был так несчастен из-за этого, Якуб. Он не хотел быть в центре внимания. Но мы таки получили свой счастливый конец. Мы свергли партию, избрали его и… Я нечасто говорю такое, Якуб, пожалуйста, пусть это останется между нами, ведь я могу доверять своему ассистенту, да? Я должен был стать частью его правительства. Должен был стать политиком, помогать строить с нуля демократическую Чехословакию. Мы явились в Пражский замок после новогодней вечеринки, с дикого похмелья, и нам пришлось звонить, чтобы попасть внутрь, ведь ни у кого даже не было ключей.
И внутри, Якуб, внутри – и это не вошло в историю – Гавел побледнел как покойник и сел на пол посреди этих бесконечных коридоров. Пятнадцать миллионов человек ожидали его слов о том, что будет дальше, и он понимал, что больше никогда не сможет сидеть и печатать в своем деревенском доме. Он стал известным, стал лицом нации, и больше никогда не будет отдыха, мира, комфорта. Каждое его движение, каждое решение, от завтрака и любимых сигарет до внешней политики, разберут на части, склеят заново и снова разберут. Я немедленно подал в отставку и с тех пор сижу в этом кабинете. В моем личном замке, подходящем для моих личных нужд.
Он смеется, и, похоже, искренне.
– И вы здесь счастливы.
– Я люблю науку. И никогда по-настоящему не любил ничего другого. Зачем притворяться? Вацлав Гавел лишился своей пишущей машинки, но я не позволю отобрать у меня микроскоп.
– Я хочу заниматься серьезным делом, – говорю я, – чем-то осязаемым, как великие первооткрыватели. Тесла, Нильс Бор, Солк. Никто больше не запоминает имена людей, создающих облик будущего. Кто открыл, что расширение Вселенной ускоряется? Можно весь день спрашивать прохожих на улицах, никто не назовет имена.
– Но почему нужно заниматься серьезным делом такой ценой? Я выбрал тихую жизнь. Мне нравится быть известным только в своей области, и нигде больше. Так у меня есть цель, в которую я верю, и при этом мне не требуется постоянно помнить о своем имидже, о том, как видит меня общество. Никого не волнует, что я толстый или не плачу налоги. Это не единственно верный образ жизни, но для меня он честный. Для меня это верный выбор. Приносить пользу миру можно и не попадая на страницы газет. Политики, кинозвезды… Знаешь, я все жду, когда кто-то скажет: «Что за люди эти чехи! Всего десять миллионов, и посмотрите, как они изменили мир». Не потому, что у нас красивые модели или талантливые футболисты, а потому, что мы на самом деле продвинули цивилизацию вперед в том смысле, который не интересует папарацци. Умоляю тебя, отвлекись от известности. Думаешь, Теслу интересовало, успели его сфотографировать или нет? Думай о том, полезен ли ты хоть кому-то по-настоящему.
Он говорит мрачно, но тихо, непривычно для этого громогласного человека. Я думаю, что тому виной бренди, и благодаря бренди едва не рассказываю ему об отце, проклятии моей семьи, моем желании стать олицетворением добра для всех и очистить репутацию нашей семьи. Неделю назад три человека в униформе унесли из квартиры тело моего деда, и бабушка забрала у меня из рук стакан с водой. Она спросила, годится ли на ужин картошка со сметаной. Я должен стать кем-то. С этими словами я лег спать и пробудился от приятных снов. Не знаю, в чем разница между полным провалом и тем, чтобы разрушить свою жизнь амбициями, о которых предупреждал профессор Бивой. Правда ли Гавел был несчастен под конец жизни? Он изменил столько судеб. Некоторые ненавидели его, но большинство боготворило. Должно же быть в этом какое-то счастье.
– Тесла, – бормочет профессор Бивой, – никогда не занимался сексом и толком не спал по ночам. Вот уж образец для подражания.
Он смотрит в свой стакан, и скоро глаза его закрываются.
Я возвращаюсь за свой стол и изучаю свежие журналы, пытаясь отвлечься от мыслей о том, чем я отличаюсь от профессора Бивоя. Полезен ли он хоть кому-нибудь? Лектор с болезненной страстью к еде. Его тяга к собственному комфорту мудра или эгоистична, или ее вообще невозможно отнести к какой-то категории? Я вспомнил фотографии диссидентских времен. Длинноволосые бунтовщики, глаголом жгущие сердца людей, меняющие ход истории днем и пьющие, трахающиеся и танцующие по ночам.
Избитые, допрошенные, арестованные, живые, такие чертовски живые каждый божий день, что, пожалуй, высмеяли бы меня за прославление борьбы. И вот он, Бивой, сидит на стуле, который вот-вот сломается под его растущим весом. Тяжело дышит ртом, готовясь захрапеть. Выбор между тем, остаться ли человеком с тех фото или стать нынешним профессором Бивоем, кажется очевидным. Жалеет ли он о своем выборе, оплакивает ли его в ванной? Он мог бы уже стать президентом. А может, он сделал именно то, что был должен. Держался маленьких удовольствий и ежедневной рабочей рутины.
В четыре пополудни он, пошатываясь, выходит из кабинета и шепчет, что ему надо отлить и поехать поспать. Попутно он выключает свет, будто забыв, что я еще здесь. Я делаю еще глоток из его бутылки, и огонь бренди приносит мне идею. В ящике с выпивкой я нахожу две полные бутылки сливовицы и неочищенный самогон. Открываю мини-холодильник – место, запретное для всех, кроме профессора Бивоя. Там покоятся три завернутых в фольгу сэндвича со шницелем и соленым огурцом, батон салями и брусок сыра с плесенью – Бивою этого хватило бы на два перекуса. Я беру все это и вместе с бутылками сую в сумку. Больше никакой картошки и сметаны. Сегодня бабушка поест по-королевски.
Я выхожу наружу, чувствуя внезапную потребность узнать свой город, приложить ухо к его груди. Быть с людьми в том месте, где они вынуждены скапливаться против собственной воли, проклятье всех больших городов. В том месте, где противоречия города сливаются и создают совершенно новую биосферу, в которой мы обретаем доселе неведомые навыки выживания. Я сажусь на метро до Вацлавской площади.
Горелые сосиски, кондиционированная вонь тканей из магазинов одежды, выхлоп полицейской машины, кислый запах подгузников малышей из дизайнерских колясок, уличные вафли с сальмонеллезными сливками, пролитое на древнюю мостовую виски, кофе, распакованные газеты в табачных киосках, дымок марихуаны в одном из окон над магазином Gap, оставленные втихаря собачьи какашки, капающее с велосипедных цепей масло. Очиститель, стекающий со свежевымытых офисных окон, легкий весенний ветерок, с трудом пробирающийся сквозь ряды зданий, окружающих площадь, – эту какофонию запахов каждый пражский ребенок впитывает с колыбели, и, объединенные этим врожденным знанием, мы зовем ее просто Вацлавак.