Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я, собственно, не об этом и тем менее о Твардовском, о котором речь еще впереди. Здесь же мне только походя хотелось сказать, что разрыв связей, зависящий от биологических (возрастных) причин, от прибывающей зрелости, а там и старости, всегда болезнен, тем более, когда ты — часто не по твоей только вине — не оправдал возлагавшихся на тебя надежд. Беспечальная ранняя пора нашей дружбы кончалась. Парабола тесной духовной близости, достигнув наивысшей точки, уже начала снижаться. Но эта разрушительная работа шла медленно, годами; и выпадали минуты, часы и дни, когда мы оба ее не замечали.
И это стало источником моей радости и ущербленного счастья. {-135-}
Глава шестая
1
Мое знакомство — от лица к лицу — с Генрихом Густавовичем Нейгаузом состоялось поздней осенью 1929 года на квартире его друга-философа, профессора Валентина Фердинандовича Асмуса, которого я ранее также не знал, если не считать встречи у Пастернаков (на Волхонке, 14), где он со старомодной церемонностью пригласил от имени своей жены, Ирины Сергеевны, Евгению Владимировну и Бориса Леонидовича пожаловать к ним на чашку чая и на ужин, а заодно пригласил и меня, оказавшегося на месте достопамятного происшествия.
Но как музыканта и пианиста я знал Нейгауза уже в начале двадцатых годов, когда он, тогда еще профессор Киевской консерватории, впервые выступил с рядом концертов в Москве и сразу покорил публику «первопрестольной», как еще недавно именовали этот город, в котором родился и я 22 февраля (по старому стилю) 1901 года, в самый день огласки отлучения Льва Толстого от православной церкви.
Два первых концерта Нейгауза были почти целиком посвящены Скрябину, кумиру тогдашней московской молодежи. На первом сонатном вечере пианист, в до полнение к обширной и труднейшей программе, много играл Шопена, среди прочего его чудесную фантазию f-moll, опус 49, а также — с почти оркестровой полно звучностью — скрябинский ноктюрн для левой руки, {-136-} держась правой за кант рояля. Успех был полный и беспримерный. Такого Скрябина Москва еще не слыхала. Второй вечер прошел под знаком какого-то безумия, охватившего и публику и концертанта. Нейгауз на бис повторил 3-ю и 5-ю сонаты, сыгранные им на первом концерте, — всего семь из десяти возможных. И вдруг, в ответ на восторженный рев слушателей, прозвучала никому неведомая мелодия — прелюд собственного сочинения концертанта, мне и публике показавшийся прелестным.
Я был счастлив и глубоко взволнован всем услышан ным, что не могло на мне не отразиться. И потому давнишний мой приятель и некогда товарищ по гимназии, ныне давно покойный композитор, «презрительный эстет», ставивший себе в особую заслугу стоическую не возмутимость, мне сказал, иронически раздув округлые щеки:
— Подкатите пролетку к артистическому подъезду и впрягитесь в нее в помощь истеричкам обоего пола. Но он тут же был посрамлен. Из артистической степенно спускался по лестничному пролету Сабанеев, один из виднейших музыкальных критиков того времени, и авторитетно отчеканил, обращаясь к Константину Ни колаевичу Игумнову:
— Это пианист листовского масштаба. И знаете, он выдал свой секрет: он и сам композитор. В этом разгадка его игры.
Так еще никогда при мне не отзывался об исполнителях «скорпион» Сабанеев.
— Вы присутствовали на историческом концерте, мой милый, — сказал он мне назидательно и даже с незаслуженной мною укоризной (хорошо еще, что не назвал «молодым человеком»).
Но Сабанеев опять обратился к Игумнову:
— Всего удивительнее то, что он никогда не слышал Скрябина в своем захолустном Елизаветграде, а сыграл {-137-} как нельзя лучше. Посмотрел бы я, что стал бы делать Кусевицкий, если б его не натаскивал сам Александр Николаевич. Я хорошо помню эти репетиции. То есть знаете ли…
И маститый критик, не без удовольствия, съехал на более привычный ему язык утонченной эстетической мизантропии.
Я не музыкант. И потому тем менее отвечаю за состоятельность моих музыкальных ассоциаций. Но образ Нейгауза-пианиста у меня почему-то особенно прочно сочетается с его исполнением Пятого концерта Бетховена. Может быть потому, что Нейгауз любил не только играть, но и «музицировать» в изумительно дружном контакте с партнером или оркестром. («Даже ваша спина дирижирует» — говорили поголовно влюбленные в него оркестранты.) Но скорее всего все же потому, что я люблю мысленно слышать и видеть Нейгауза в моменты его полного торжества, безмятежного веселья и бескорыстной гордости гениальным композитором, так щедро одарившим людей и его, исполнителя, бессмертным своим искусством. К тому же этот фортепианный концерт принадлежит к особенно дорогим мне музыкальным произведениям.
Сначала играет один оркестр. И вдруг вступает рояль. Собственно, даже еще и не вступает, а проводит звуковую черту почти во весь объем клавиатуры, которою он, по-апеллесовски, возвещает свое чреватое дивными последствиями соприсутствие. Лицо Нейгауза нахмурено, но в бинокль видна под золотистыми усиками чуть лукавая улыбка. И она оправданна: то, что играли десятки оркестрантов, могучий инструмент повторяет один с полновластной звучностью на примолкшем фоне оркестра. А дальше следует неистощимая чреда тем, мотивов, мелодий и всевозможных музыкальных на-{-138-} ходок, одна другой драгоценней и заманчивей. И так — до ликующего финала, где оркестр состязается с сольным инструментом, стараясь пересилить «соперника» в ве селом единоборстве. Слияние стремительной, победоносно-вдохновенной звучности и — едва различимых — лукавых полузаминок и составляло в финальной части Пятого концерта неизъяснимую прелесть его игры, «окрыленной божественным юмором Бетховена», как однажды обмолвился Нейгауз.
Но мне ли говорить об этом? В музыке я слаб, но в моей любви к ней, пожалуй, и силен. А потому — из робкого уважения к музыке — я впредь уже не осмелюсь входить в какие-либо подробности пианистического искусства незабвенного Генриха Густавовича. А впрочем, не буду зарекаться: любовь агрессивна и неразумна.
Итак, мы все сошлись в тогдашней квартире Асмусов, вернее, в двух просторных комнатах, расположенных по одну сторону от пустынного, коленчатого коридора в партере неказистого дома на Живодерке, почти сплошь заселенного слушателями и педагогами давно упразднен ного Института красной профессуры. Недоставало одного лишь Нейгауза: он задерживался в консерватории или, как помнится, на «закрытом» концерте в каком-то почтенном учреждении (так пополнялся скромный бюджет и тогда уже давно прославленного профессора Московской консерватории).