Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорю о тех странных переживаниях, которые бывали – и периодически случаются – с каждым человеком, когда на совершенно ровном месте, безо всякой внешней причины, довольно внезапно, нас начинает томить странное чувство, будто вот этот опыт мы уже имели (на этом месте мы уже были, или этот запах уже слыхали, или на это лицо уже глядели). Мир вдруг становится полуобморочным, отодвигается по самому краю сферы сознания, желтеет, вытягивается, поворачивается. Потребность выяснить это обстоятельство, – места ли, времени ли, – которое мы никак не можем нащупать, так огромна и насущна, что не дает продохнуть, – и чем больше эта тоска, тем более разительной предощущается будущая перемена, которая наступит, когда это обстоятельство вдруг вспомнится, вырвется из глубин памяти на поверхность сознания, как торжествующий кашалот, и разламывающийся на остроугольные куски мир волшебно соберется в ласковое целое, займет тот ирреальный очерк, который оставался существовать идеально, пока материя отсутствовала (так в кинопленке, пущенной вспять, воссоздается из облака праха взорванный храм, всасывает в себя тучи и занимает свой собственный стартовый, всегда существовавший, силуэт). Реальный мир, от силы нашего желания вспомнить иной мир, иссушается мумией, начинает искажаться и оттягиваться в сторону будто невидимой гравитацией, будто распластанный на резиновой, в клеточку, пленке, какую рисуют популярные изложения эйнштейновой небесной механики – (и попутно выясняется, что в мире заключена подверженная магнетизму железная сердцевина), – но до центра притяжения мучительно не доходит, оставляя нас наедине со своей свербящей, не находящей себе места, никак не могущей сфокусироваться, догадкой. Разверзаются одна за другой странные глубины, но чувство покрыто пленкой, не дающей провалиться в его пучину. Мы остаемся остолбенело стоять, вслушиваясь в немой воздух, и в конце концов предпочитаем стряхнуть с себя странное зябкое ощущение. Отказаться от предмета, не найдя ему названия и применения.
Если отнестись к этому чувству серьезно и не усматривать в нем сбой умственных колесиков, то можно заметить, что жгучее желание найти отгадку истекает из искушения дислоцировать в разумном месте этот странный притягивающий и притягательный мир. Вдруг получив удар четкого и сильного образа, наша натура, не в силах вывести его из наличествующей реальности, смущенно принимается шарить в закромах памяти, методом исключения предположив, что такой образ может быть лишь беглым, сорвавшим номер с полосатого бушлата, воспоминанием. Но определить местоположение этого воспоминания оказывается невозможно, и вовсе не потому что коллектор памяти плохо прилегает к архивным емкостям, – а просто по той причине, что там, среди воспоминаний, его никогда не было. Ведь это наше чувство – это чувство смычки, чувство внезапной задетости каким-то пролетевшим крылом – при метеорологически ясных, совершенно пустых, небесах. Наверное, с таким потрясением компьютер обнаруживает в себе новый, нежданный прежде разъем, подозревая сначала, что это просто шалит старый добрый параллельный порт, но потом убеждаясь в неопровержимости системной проверки, – а программист с еще неостывшим паяльником с тревогой вслушивается во взволнованный треск винчестера. Смычка с неизведанным обозначает для нас разомкнутость изведанного, и, к сожалению, только по этой разомкнутости определима для нас, – тут и нынче, – новая область. По свисту уходящего воздуха обнаруживается наличие пространства вне стен реальности. Но разгерметизация влечет за собой смерть, и потому, заслышав свист, наше сознание спешит замаслить, засалить дыру замазкой бытового соображения.
Поэтому как-то структурировать эту иную реальность было бы смешно.
Возможно, этого сорта переживания – как раз говорят о близости временных мостиков, не исключено, что именно их мы чуем как животные, не понимая. Возможно, мы чувствуем не каких-то посторонних существ, из которых в нас переселилась сдающаяся внаем душа (я был малайским рыбаком, и вот теперь запах сырой сайры кружит мне голову), а самих себя, стоящих в будущем, или же ином аспекте некоторого основного, независимого от хода часов, времени, и вслушивающихся в себя прошлого – или себя иного. Косвенное подтверждение тому – в парности этих дежавю, никогда не существующих одинарно. Может быть, мы чувствуем в этот миг одновременность этих будущих и прошлых времен, и пытаемся нащупать чутьем место смычки, обманываясь новизною пространства, в которое забрели и в котором еще не расставили никаких вешек и фонарных столбов, – не зная каким словом эту смычку назвать и в виде какого образа почувствовать.
Наш прежний опыт вкладывает нам в руки гаечные ключи от прежних конструкций, – в то время как мы перешли в заморский мир, где господствуют сварочные аппараты Патона. Наши понятия, такие как мера, вес, время, – подталкивают в какие-то загодя готовые лунки, и мы в эти моменты дежавю пытаемся нащупать понятные, человеческие вещи: черты лица, время года, поворот фигуры, в то время как та сфера, в которую мы желаем возвратиться, – или попасть, – может быть, лишена и лиц, и деревьев, и атмосферы, и просто это наше воспоминание, помня неестественную жару, трактует ее каракумским июлем, а ощущая странную безличную прелесть, подставляет под это ощущение женское лицо. Наше сознание опережает наше восприятие, расстилает ему под ноги бесконечный самотканый ковер, тогда как тому хочется ступить босой ногой на туземный пляж. Невольный метафоризм при пересказе странных, крайних вещей бытия кажется естественным и единственным способом хоть как-то освободиться от кандалов готовых понятий и образов, отягощающих руки, – сбивая их друг об друга, добиваясь искр неожиданного смысла. Но в глубине души мы не можем не знать, что образы и метафоры искусственно навязаны нами этому иному бытию и ему совершенно чужды. Там все размывается и расплывается, как в знойном мареве, расплавляется, как в разъяренном нутре тигля. Там отдельные времена и отдельных предметов теряют свои оболочки и сплавляются в один общий ком. Там будет конечно какая-то структура, и это общее время и общее пространство тоже будут отдельны по отношению к еще более общим вещам, – но нужно помнить, что наши домыслы – это только экстраполяция наружу нашего нынешнего опыта, и что, может, все и не так. Страшновато засовывать в пекло печи самое нежное и тонкое, что у нас есть – самих себя. Поэтому хочется остановиться, расставшись с пространством и временем, – к которым мы, собственно говоря, равнодушны как к нелюбимой, доставшейся по наследству, обстановке, – и нашу душу, нашу личность, попридержать для себя, утаить с рассеянным видом, пронести посвистывая мимо угрюмого кафкианского стражника с собой туда. Чем мы будем воспринимать эти иные, счастливые, общие времена, бесконечные улыбчивые пространства, где все находится рядом со всем? Как я буду воспринимать эти новые интересные горизонты, если меня самого уже не будет, если я превращусь в какое-то “одно исполинское око / без век, без ресниц, без зрачка”, о котором с ужасом писал Набоков? Как сплавляться с другими, если против и здравый смысл и чувство брезгливости? Нет, пронесу за пазухой!
Но что-то очень уж угрюмо и пристально смотрит монголоидное лицо.
Если теория, будто время, поверх всех различий прошлого, будущего и точки перцепции настоящего, образует некий сверкающий континуум, где мирно сосуществуют, как перед престолом Царя Небесного в Откровении Иоанна, все его аспекты, молчаливо поддерживалась Набоковым, то аналогичная версия, по которой очертания личности, как одного из аспектов какого-нибудь общего мирового духа, так же размываются в идеальном пространстве конечного абсолютного бытия, вызывала у Набокова реакцию отторжения.