Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо что-то делать, что-то предпринимать… Не сидеть же сложа руки.
Ядринцев иронически усмехнулся:
— Поди к царю, объясни ему: что ж, мол, ваше величество, это и есть воля, которую вы обещали народу? Может, он поймет тебя, посочувствует… и упекет в ту же Петропавловку. Да, прав Щапов, смутное время наступило, — вспомнил слова из щаповской статьи «Великорусские области и смутное время», опубликованной накануне в «Отечественных записках». — Жестокое время.
Той же осенью, вскоре после студенческих волнений, последовал указ об аресте видных сотрудников «Современника» Михайлова и Обручева. «Дело о бакалавре Щапове» отодвинулось, затягиваясь на неопределенный срок. Хватало царю в это время и других забот.
Судьба Потанина и Наумова тоже оставалась неясной.
Изредка Ядринцев встречал университетских товарищей, но никто ничего толком не знал. Занятия прекратились. Университет был закрыт. Ядринцев чувствовал себя потерпевшим кораблекрушение, неведомо куда плывшим на чудом уцелевших обломках…
В начале зимы умер Добролюбов. Похороны его вылились в новую, еще более грозную демонстрацию. Сотни людей шли за гробом. Сотни тех, кто был бы сейчас непременно здесь, запрятаны были в казематы Петропавловской крепости.
«Если бы не эти события, — говорил кто-то рядом с Ядринцевым, — да не арест его друга Михайлова, может, и пожил бы еще Николай Александрович… Как знать, как знать!..»
Ядринцев подумал: будь Потанин с Наумовым на свободе, они бы тоже шли сейчас рядом с ним…
Дул студеный ветер. Вдоль Литейного, где жил в последние годы Добролюбов, косо летел мелкий колючий снег, как бы перечеркивая и затушевывая дома, саму улицу; гулко стучали колеса катафалка по стылым камням, и звук этот, казалось, разносится по всему Петербургу, по всей России…
Когда гроб вынесли из церкви и установили на паперти, Ядринцев протиснулся поближе и увидел Некрасова, бледного, с обнаженной головой. Чернышевский стоял рядом и, кутаясь в шубу, что-то ему говорил. Некрасов кивал. Потом он поднял голову и обвел взглядом собравшихся.
— Господа, сегодня мы хороним человека, который больше, чем кто-либо, заслуживал право на жизнь… — произнес он тихим, срывающимся голосом. Слезы душили его. Месяца через полтора после похорон, в канун рождества, на вечере в пользу бедных студентов, посвященного памяти Добролюбова, Некрасов, как бы продолжая уже начатый рассказ о своем друге, говорил:
— Как много, с небольшим за четыре года, успел сделать этот даровитый юноша, соединявший с силою таланта глубокое чувство гражданского долга!
На битву жизни вышел смело,
И жизнь свободно потекла,
И делал я благое дело
Среди царюющего зла…
Вся жизнь его служит подтверждением этих слов. Он сознательно берег себя для дела. Он, как говорится в одном из его стихотворений, «не связал судьбы своей ни единым пристрастьем», устоял «перед соблазном жизни» и остался «полным господином своего сердца» — все для того, чтобы ничто не мешало ему служить своему призванию, нести себя всецело на жертву долга, как он понимал его. Вот из какого светлого источника вытекала деятельность Добролюбова, вот почему он так спешил работать и так много успел сделать!.. — взволнованно говорил Некрасов, и волнение его передавалось собравшимся. Вечер проходил в Первой гимназии, актовый зал был переполнен, и Ядринцев, сидя в двадцатом или двадцать первом ряду, вдруг ощутил такую близость к Некрасову, словно были они вдвоем, сидели рядом, лицом к лицу, и поэт обращал свои слова к нему, Ядринцеву… Что ж, и к нему тоже!
Позже, вспоминая этот вечер, он думал и говорил не раз: «Вот что главное: умение «нести себя всецело на жертву долга», как это делал Добролюбов. Вот что главное!»
Нет, Ядринцев не чувствовал теперь себя «потерпевшим кораблекрушение» — ему казалось, что за несколько последних месяцев он повзрослел и возмужал, набрался опыта больше, чем за все свои предыдущие девятнадцать лет.
Затянувшееся щаповское дело наконец разрешилось. 20 февраля 1862 года последовало новое распоряжение царя: бывшего бакалавра Щапова помиловать. Царь упорно не желал называть Щапова профессором, точно тем самым желая унизить его в глазах публики. Но более всего сам же и выглядел смешно… Он снова сделал широкий жест: «бывший бакалавр», ко всеобщему удивлению, вместо заточения в монастырь был причислен… к ведомству министерства внутренних дел, с годовым окладом в шестьсот рублей. Щапов воспринял это как оскорбление. Департаментская служба его решительно не устраивала.
Кончилось тем, что Щапов написал статью о русском управлении восемнадцатого века (далеко ли то время!), вскрыв всю его лживость и несостоятельность, высмеяв саму его систему… И вскоре ушел с казенной службы. Навсегда.
— Вы уже не служите? — спрашивали его. — Отчего так?
Он отвечал насмешливо, едко:
— Служить бы рад, прислуживаться тошно… Боже, упаси меня от такой милости!..
Потекли дни, заполненные желанным и радостным трудом. Щапов работает напряженно, просиживая иногда за письменным столом с утра до вечера. И если бы не добрейшая душа Серафим Серафимыч, он бы и о еде забывал. Но вот статья закончена, можно перевести дух. Некоторое время Щапов раздумывает, колеблется. Спрашивает Шашкова:
— А что, Серафим Серафимыч, не подарить ли мне своих «Бегунов» Достоевскому?
Шашков озадачен. Он считает, что статья Щапова «Земство и раскол. Бегуны» заслуживает внимания и других журналов, не только журнала «Время», и осторожно об этом говорит:
— Афанасий Прокофьевич, но у вас же ничего общего с Достоевским нет… Право, а почему бы, скажем, не предложить вам «Бегунов» в «Современник»? Чернышевский поддержит, он к вам очень хорошо относится. Вспомните, сколько усилий он приложил, чтобы освободить вас от ссылки в монастырь…
— Да, да, я это помню, — холодно отвечал Щапов. — И очень благодарен Чернышевскому. Но статью свою отдам Достоевскому. Так будет лучше.