Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Крепостное право самой черной градобойной тучей проходило по земле русской, — говорит Щапов, — по сердцам народным через все XVIII столетие, и глубоко отметился след его, даже на новых генерациях. Оно много побило, подавило умственных сил в народе, много причинило деморализации энергическому, твердому, богатырскому характеру, широкой, кипучей, богатой натуре русского народа… много испортило крови в нем. Оно отметилось не только в истории народной, не только в житейских общественных и домашних обычаях, понятиях, фамильных преданиях и народных легендах, но и в языке русском, в песне народной…»
Даже в песне! А разве песня — не суть народного характера?
Щапова ставят в один ряд с Чернышевским. Сам же Чернышевский отзывается о «Бегунах» сдержанно, с оговоркой: все бы ничего, даже вовсе было бы неплохо, если бы не привкус народничества, славянофильства, что, к сожалению, сужает взгляд на вещи живые, современные. Один из рецензентов «Современника» еще более резок:
«Есть фанатики народности, которые хотят видеть ее даже в науке, и Щапов несколько приближается к этому впечатлению…»
Щапов оскорблен.
— Нет, каково — смешать меня со славянофилами! — жалуется он Достоевскому при встрече. — Помилуйте, с каких это пор изучение истории, познание фактов народной жизни стали относить к славянофильству? Это же бог знает что!..
Достоевский усмехается:
— Могу вас утешить: будь статья ваша напечатана в «Современнике», причем в неизменном ее виде, никаких к ней придирок не последовало бы со стороны нынешних критиков… Так что не в славянофильстве дело, а в чистой субъективности.
Прав Достоевский или не прав, Щапову от этого не легче.
Отношения с Чернышевским остаются сложными, натянутыми. Хотя и делалась попытка изменить их, эти отношения: еще зимой, на масленой неделе, Чернышевский первым идет на сближение, устраивая встречу с Щаповым. Известно лишь, что встреча такая была, что Чернышевский и Щапов провели вместе целый вечер, но о чем они говорили и до чего договорились — об этом нет никаких свидетельств. Во всяком случае, внешне все осталось по-старому…
А вскоре Щапов написал новую статью — «На рубеже двух тысячелетий», — написал в один вечер, набело, без поправок, как говорится, на одном дыхании, где решительно отметал всякие толки о своем славянофильстве:
«Европейское начало необходимо вносить в современную жизнь, однако нельзя и даже вредно забывать народных начал, ибо народная жизнь не tabula rasa[1], а сила, творящая историю».
— Вот что зарубите себе на носу, — сказал он Серафиму, причисляя и его к своим противникам. Это, по существу, была первая размолвка учителя и ученика. Шашков возразил:
— Афанасий Прокофьевич, но ведь и Чернышевский этого не отрицает. Он только против пустого народничанья…
Щапов посмотрел на него с грустью, усмехнулся и ничего больше не сказал. По-прежнему он работал много, упорно и не подозревал, что тучи вновь сгущаются над ним. В конце года по «тайным» каналам государь получает сведения о Щапове, автор сих «сведений», а точнее сказать, обычного доноса, высказывает завидную осведомленность — он знает, где Щапов бывает, выступает, о чем говорит и даже о чем думает, он добросовестно перечисляет все щаповские статьи, опубликованные за последний год, «вскрывая» их опасную направленность, а также, как бы походя, высказывает мысль относительно вредности дальнейшего пребывания в Петербурге «бывшего бакалавра»… И прилагает ко всему прочему еще и стихотворное воззвание Щапова «К Сибири».
Царь возмущен.
— Вот, стало быть, как он платит за нашу милость! — гневно говорит. — Неймется? Ну что ж, пусть пеняет на себя…
И наискось, коротко и размашисто, пишет на доносе: «В Сибирь».
Щапов еще не знает о новом решении государя. Он полон планов на будущее, но многим из этих планов сбыться не суждено.
После новогодья, накануне святок, произошло еще одно событие, обычное на первый взгляд, неприметное, которое, однако, впоследствии сыграет в жизни Щапова значительную, может быть, даже решающую роль: будучи приглашенным на один из студенческих вечеров, он познакомился с Ольгой Жемчужниковой, девушкой лет девятнадцати — двадцати, высокой и некрасивой блондинкой… Позже Щапов не мог себе представить, почему она при первой встрече показалась ему некрасивой. Девушка подошла к нему в конце вечера, когда Щапов уже собирался уходить, и довольно твердым и уверенным голосом спросила:
— Афанасий Прокофьевич, не могли бы вы уделить мне несколько минут? Лично мне, — добавила, чуть покраснев. И смотрела на него со строгой сдержанностью большими серыми глазами.
— Лично вам? Конечно, конечно. Слушаю вас.
Девушка все так же прямо и строго смотрела на него.
— Афанасий Прокофьевич, — заговорила потом, не сводя с него больших и строгих глаз, — я очень рада, что вижу вас, говорю с вами… Простите за столь неожиданное объяснение. Хотя, мне кажется, — улыбнулась, — я уже с вами не однажды встречалась и разговаривала…
— Да? — улыбнулся и он. — Когда и каким же образом?
— Да ведь я же прочитала все ваши статьи. Все до единой строчки!..
— Неужто все до единой?
— Да, — просто сказала девушка, — все до единой. Уж поверьте. А когда читала ваших «Бегунов», не могла сдержать слез…
— Вон как! Благодарю вас за сопричастность…
— Ну что вы, что вы, — поспешно возразила она, — это вам спасибо, Афанасий Прокофьевич, за все, что вы сделали для меня. Душевное спасибо.
— Помилуйте, — смутился он слегка, удивленно глядя на странную эту девушку, довольно непривлекательную, с чрезмерно большими, чуть выпуклыми глазами, гладко зачесанными назад светлыми волосами, отчего высоко открытый лоб выглядел как бы несколько вытянутым, непропорциональным. — Помилуйте, — сказал Щапов, — да что же такого я сделал для вас?
— Вы мне глаза открыли, — ответила она серьезно. — На многие вещи. На целый мир. И теперь я многое вижу иначе, чем видела раньше…
Потом они шли вместе по сумрачным улицам, пересекая одну за другой васильеостровские линии, миновали Екатерининскую церковь… И Ольга просто, без всякого кокетства, рассказывала о себе: родилась в Пскове, отец был учителем… Впрочем, известно ей это лишь по рассказам, потому что двухмесячным ребенком осиротела — родители умерли от холерной горячки на одной неделе, а ее взял на воспитание дядя. Вот с тех пор и живет она, Ольга Ивановна Жемчужникова, здесь, в Петербурге,