Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед этим бог знает сколько не возникала и не объявлялась, мы без помех встречались с Генкой, как-то ездили с ним за город, и вдруг в самый канун отъезда…
«Я привезу к тебе Леди — мне надо на неделю слетать в Архангельск, а оставить ее не с кем…»
В первый момент ничего не понял. Какая Леди? При чем тут Архангельск? И, главное, я тут при чем?
Тоже особенность натуры: говорить о своих делах так, будто все о них во всех подробностях все знают. При этом хитра и скрытна. Собственно, это даже не особенность характера, а просто прием: взять нужного человека внезапным штурмом, врасплох, когда он, голенький, ничего не ожидает. Наверное, я несправедлив, но воровской, в сущности, прием.
Не сразу, но понял наконец («До чего же ты туп и бестолков!»), что Леди — псина, пудель (сейчас все помешаны на пуделях; если нет машины и дачи, должен быть хотя бы пудель), которого она недавно завела, а в Архангельск ей надо по делу, которое она не может и не намерена со мной обсуждать… Фу-ты ну-ты…
«Постой, а Генка?» — заикнулся я было о сыне.
«Папочка! Хорош! Я же говорила, что он в лагере».
Ничего она мне об этом не говорила. Больше того, по вздорности не отпустила Генку на лето в Крым к моей маме. То есть, может быть, она его в конце концов и отпустила бы, но надо было просить, убеждать (еще одна особенность: любит, обожает, чтобы ее уговаривали или отговаривали), и я эти разговоры отложил до последнего.
Решился напомнить:
«А этот твой?..»
С год назад у нее появился некто, отзывавшийся на телефонные звонки густым басом: «Да-да». Генка говорил о нем сдержанно: «Дядя Витя». Вот пусть бы дядя Витя и выгуливал Леди…
«Что ты все выдумываешь? Не было и нет никого…» — с излишней, право, горячностью возразила она. Уж не в расчете ли на то, что я начну что-то выяснять? Но мне это было незачем. Нет так нет.
«Жаль, — сказал я, — лучше бы кто-нибудь был, потому что мне возиться с твоей Леди некогда — послезавтра улетаю».
«А подождать твои . . . . . не могут?»
Вот такие слова пошли в ход. Что говорить, женская эмансипация за последние годы заметно продвинулась.
Доказывать что-либо было бесполезно, и я сказал: «А почему они, собственно, должны ждать?»
Моя мама и вообще не речиста, а со мною ей достаточно просто сидеть рядом и смотреть на меня. Впечатление такое, будто она листает, перелистывает, читает, перечитывает давно и до мельчайших подробностей известную, но не перестающую интересовать, не надоедающую книгу. Более того, будто всякий раз она находит в ней что-то для себя новое. Быть предметом такого внимания нелегко, но маме, как я понимаю, еще труднее. Вопросов она почти не задает и тем не менее все обо мне знает. Проницательность ее поразительна. Вот и теперь я понял, что мой интерес к Даме Треф мамой отмечен. Сама Елизавета Степановна, Лиза, ей симпатична, но этот мой интерес — неприятен. Делай выводы. Какие? Пока не знаю.
— Надо бы заняться книгами, — сказала мама, и я посмотрел на нее с тревогой. Разговор об этом однажды уже заходил. Собранные отцом и, главным образом, теткой книги были единственной ценностью в доме. Хотя собирались без мысли о том, что когда-нибудь старые издания будут в цене. Некоторые книги и даже целые собрания во время войны и сразу после нее надо было просто спасать, дать им крышу. Одни были брошены хозяевами, наскоро паковавшими узлы и котомки с самым необходимым перед дальней дорогой, другие за гроши продавались на толчке. Сама цена, которую за них просили, была оскорбительна, а то, как они, тяжелые тома, грудой лежали на земле рядом с разным хламом и рваньем, говорило об уготованной им участи — пойти на кулечки, на завертки в зависимости от сезона для семечек или вишен, хамсы или тюльки.
Тревогу же я испытал, потому что сказанное мамой часто имело второй, более важный смысл. Разобрать тетины и отцовы книги и бумаги надо — это само собой. Но было в маминых словах и грозное напоминание: «Поторопись. Я плоха и долго ли протяну — не знаю…» Не говоря об этом прямо, мама хотела, чтобы я не в послепохоронной суете, а при ней спокойно разобрался в этих пастуховских бумагах, записях, зарисовках, в испещренных пометками и переложенных закладками книгах. Впечатление было такое, будто она хочет видеть, как я приму наследство, оставленное Пастуховыми, проникнусь их духом, после чего ей можно будет тихо и незаметно уйти. Похоже, что она хотела оценить меня в этот момент. В какой-то степени предстоял экзамен.
В маме сочетались идеалист и прагматик. Молодая, крепкая, привлекательная женщина, окруженная, как большинство молодых женщин в госпиталях, повышенным вниманием, полюбила еле живого лейтенанта и вышла за него замуж, заведомо зная, что легкой, обеспеченной и даже просто сытой жизни с ним не будет. Так и получилось. Ничего особенного (и вообще и по тем временам) в этом не было, любящая женщина всегда являла нам примеры преданности, самоотверженности. Однако же, как я понял из домашних мимолетных полушутливых разговоров, были у нее и другие возможности, другие варианты. Опять-таки не будем ставить в заслугу, что она их отмела. Но отметали, подчинялись велению сердца не всегда и не все. Тем более что само понятие «веление сердца» поддается разным толкованиям, да и жизнь учит, что надо уметь устраиваться.
Любовь-нелюбовь — для нее это было важно. Но ведь тетю Женю не любила, а вместе прожили сорок лет. Сначала приняла ее как неизбежную и, увы, неотъемлемую часть своего мужа, но к концу произошло неожиданное, и сейчас, я вижу, все относящееся к тетке окружено пиететом. Не сказать, чтобы мама желала кому-нибудь тети Жениной нескладной судьбы, в которой, видимо, не было истинного счастья, но место «драной барыни» и «синего чулка» занял образ человека хоть и резкого, своенравного, непокладистого, но светлого, бескорыстного и глубоко порядочного. Я думаю, что в мамином отношении к тете Жене (не в обиду им обеим будет сказано) есть нечто от давнего простонародного отношения к убогому, к праведнику.
А мамин прагматизм сказывался в том, что на жизнь она никогда и никому не жаловалась. Понимала: бесполезно.
Странно так вот думать, судить, невольно — если даже нет охоты — оценивать людей, которые