Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Cancer hepar, — глубоко вздохнув, проговорил главный врач. И повторил: — Cancer hepar...
— Что это?
— Ах да... Вы же еще не врач. Не стану скрывать, у вашей мамы, голубушка, рак печени.
— Как же... Это ведь... — бормотала Клава, потрясенная услышанным. — Неужели совсем ничего нельзя сделать? — Она умоляюще смотрела на главного врача. — А если операцию, Константин Танеевич? Вы такой замечательный хирург!..
— Увы, не настолько, чтобы сотворить чудо. Нет, не настолько.
— Уже... поздно?
— И поздно тоже, — сказал он.
— Метастазы?
Он кивнул молча.
— Что же делать, что же делать?..
— Лекарственная терапия и обязательно уйти с работы.
— Тогда она сразу поймет, — сказала Клава.
— Перейти на более легкую. Вот что, голубушка. Я сам переговорю в заводской амбулатории. Найдем какую-то приемлемую форму. Кстати, она пьет травы?
— Да.
— Пусть продолжает. А вы должны взять себя крепко в руки. Обязаны, да!.. Никаких слез, вздохов, полунамеков, слышите?.. Ничего, что могло бы вызвать подозрения.
— Я понимаю, Константин Танеевич.
— Инъекции делать научились?
— Научилась...
Клава слышала голос главного врача, отвечала на его вопросы, но делала это механически, бессознательно, и был он как бы далеко-далеко. Временами казался неясным, расплывчатым пятном.
— Я распоряжусь, чтобы вам выдали все необходимое. Будете делать при сильных болях. Только при сильных! Это наркотические вещества, злоупотреблять не надо.
— Она... Мама долго проживет?
— Этого я сказать не могу. Несколько месяцев, очевидно. Может быть, год.
— Спасибо. — Клава встала и пошла к двери.
У нее еще хватило сил, чтобы дойти до барака, а дома она упала на кровать и разрыдалась. Если бы она имела право хоть с кем-то поделиться страшным этим горем, кому-то рассказать и тем облегчить свои страдания... Если бы здесь, рядом, были отец и Татьяна... Никого. А написать... Нет, нет! Писать нельзя. Да и зачем, ведь все равно никто не поможет... Скорей бы уж, скорее отец присылал вызов. Наверно, это не так просто, раз не присылает... Поделиться с Анатолием? Он поймет, он добрый и умный... Однако тотчас прогнала эту мысль, рассудив, что это было бы бестактно и даже жестоко — делить свое несчастье с ним. Она-то ищет облегчения для себя, а каково ему?.. У него не меньшее горе: главный врач слукавил, говоря, что с ногой у Анатолия все в порядке. На самом деле возможна ампутация. И про его мать с сестрой нет известий — одно ясно, что они остались в оккупированном фашистами Минске...
Значит, нужно жить. Жить, как если бы ничего страшного не случилось.
А для Галины Ивановны нашлась должность дежурной в раздевалке. В амбулатории ей объяснили, что для успешного лечения (сказали, что у нее воспаление желчных протоков) необходимо временно перейти на легкую работу, и она согласилась. Во-первых, было тяжело и становилось все тяжелее, а главное — карточка оставалась прежней, рабочей, и платить обещали по среднему. Обязанности же дежурной в раздевалке — легче некуда: убраться после пересменки, и все дела. Ночью выспаться можно, а днем она вязала для внучки костюмчик. Распустила свою старую кофту, немножко докупила ниток на базаре, и костюмчик получался замечательный, так что зимой Нататшке будет тепло, а все идет к тому, понимала Галина Ивановна, что зимовать придется здесь. Куда же отец вызовет их, если дом разрушен!..
Лишь бы война скорее кончалась. Остальное ничего — обживутся. Когда поженились в двадцатом году, тоже ведь ни кола ни двора не имели, помыкали горюшка по чужим углам. Слава богу, поднялись на собственные ноги. И снова поднимутся. За таким мужем любые невзгоды не страшны. А что он груб иногда бывает или голос повысит — это Галину Ивановну не оскорбляло. Худшего насмотрелась до замужества. Ее-то отец, случалось, и колотил жену, Антипов же никогда руки не поднял. А хозяина, главу семьи, все должны чувствовать и почитать в доме. Одного она не могла простить Захару Михалычу, что с легким сердцем отпустил на фронт невестку. Теперь вот уже сколько времени от нее не было весточки.
Жива ли?..
* * *
Рано, слишком рано думал Антипов, что война отняла у него только сына. Не знал он, что на скорую смерть обречена жена и что далеко от Ленинграда врачи ведут трудную борьбу за жизнь Татьяны.
Она выносила с поля боя раненого командира роты, когда рядом разорвалась мина...
Несколько суток она находилась даже не между жизнь и смертью (между — это все-таки где-то посередине, с равными шансами умереть и выжить), а гораздо ближе к смерти. Останавливалось, переставало биться сердце, и казалось, что это все, конец — не было тогда специальной аппаратуры, да и само слово «реанимация» знали, пожалуй, редкие люди... Делали массаж, искусственное дыхание, и никто в медсанбате не верил, что эта беспримерная, длившаяся много суток борьба со смертью окажется успешной. Может быть, не верили этому и врачи, но они исполняли свой высокий долг, боролись до последней возможности и чуть-чуть больше. Человек жив, покуда не остыло его тело, и, вопреки здравому смыслу, вопреки опыту практической медицины, имеющей границы возможного, смерть отступила...
Из тела Татьяны извлекли семнадцать осколков. Долгое время она ничего не слышала, не видела, не понимала, где находится и что с нею, но — жила. И это была не просто победа над смертью — это было великое торжество человеческого умения, духа, торжество самой жизни.
— До ста лет будет жить! — сказал медсанбатовский врач, когда вновь забилось сердце и наполнился пульс. — Собственную смерть пережила!
Однако по-прежнему состояние Татьяны оставалось крайне тяжелым и опасным. Ее эвакуировали в тыловой госпиталь.
Она очнулась на седьмые сутки в санитарном поезде. Да что очнулась — пошевелила иссохшими, кровоточащими губами, глотнула самую малость воды и снова впала в забытье. И не слышала она, как поезд прибыл на станцию назначения, как ее выносили из вагона («Осторожно, осторожно!» — покрикивал врач на санитаров), везли на машине, укладывали в кровать...
Госпиталь размещался в бывшем доме отдыха, в тихом и уютном провинциальном городке, за сотни километров от фронта. Татьяна лежала в палате одна.