Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он уже жалеет, что связался с этими осколками. Надо было оставить как есть. В конце концов, балеринку разбили не на его участке. Что он ответит, если родители детей скажут: вы взрослый человек, а они – дети. Вы могли их остановить.
«Разве я могу уследить за тем, что делается за моей оградой?.. – носком стоптанного ботинка закидывает осколки песком, вытирает подошвы о траву. – Если придут и потребуют, отдам свою». Балеринка стоит на шкафу в родительской комнате, там, где они спали. Родительское ложе осталось нетронутым – всё как было при них: высокие подушки, пестрое покрывало. В эту комнату он не любит заходить. Только по самой крайней надобности. Но здесь не надо искать подавленных детских страхов, связанных с интимной жизнью родителей. Его родители – бесполые существа. Никогда не мог себе представить их любовных объятий. Вдвоем они только работали – строили, корчевали, вскапывали землю, таскали воду, прилаживали самодельные полки. «Да, да… Выше, выше… Еще, еще…» – сколько раз он слышал взволнованный материнский голос. На мгновение ее бесполое тело превращалось в отвес. Разрешающая способность глазомера – плюс-минус миллиметр. Апофеоз – намертво прибитая полка, на которую можно поставить деревянную матрешку или фарфоровую балеринку…
«Половина двенадцатого…» – он смотрит на солнце, в который раз обманувшее его ожидания. Больше никаких сомнений: бригадир не придет.
В дырочки сандалей забился песок. Надо снять и вытрясти. Но он стоит, ссутулившись: на плечах лежит поражение, тяжкое, как душевная тоска. «Какое мне дело до этой двери… До замка, который больше не закрывается, – дойдя до крыльца, садится на ступеньку, развязывает шнурок. – Думали: раз я их сын, должен перенять. Затвердить все эти народные пословицы. Глаза боятся – руки делают. Делай хорошо – плохо само получится. Максимы, продиктованные их жизнью. Русские мантры, которые они повторяли…» – снимает ботинок, стучит об угол ступеньки. Песчинки не желают вытряхиваться. Он стучит сильнее, прислушиваясь к глухому звуку.
Надевает ботинок. Притопывает, набираясь решимости. «Всё. Больше звонить не буду, не придет – значит не придет… – под толстым слоем поражения посверкивают осколки свободы. Направляясь к времянке, он думает о смелых детях, разбивающих родительские статуэтки. – Разбили – и молодцы. Я тоже…»
На подоконнике лежат хвостики объявлений. Он собирает и мнет в горсти, бросает в миску с грязной посудой, которая осталась с вечера: само по себе это – уже бунт. Во всяком случае, акт неповиновения. На даче бумагу полагается жечь или бросать в яму.
Надо вымыть посуду. Иначе разведутся мухи…
Не разберешь, отец или мать. Пожалуй, мать. Посуда – ее участок ответственности. Оглядев потолок, зашитый гипсокартоном, отвечает решительно и смело: «Какие мухи? Нет никаких мух!»
А там, за занавеской?
Он прислушивается: действительно, за занавеской кто-то жужжит. Словно в насмешку над его решимостью. Он приподнимает осторожно, двумя пальцами. На стекле бьется шмель. Толстое тельце отчаянно машет крылышками, всё выше и выше – и вниз! – по скользкой стеклянной глади. На подоконнике, поджав иссохшие лапки, валяются трупики его братьев и сестер. Ни один не вырвался на свободу. Черно-желтое брюшко заходится в конвульсиях. По отношению к этому узнику он чувствует себя если не богом, то уж, во всяком случае, духом времянки. Всесильным существом. «Или… бригадиром. Который может помочь, но не помог. Мне никто не помог…» – подумал и устыдился своей мстительности.
Перейдя какой-то предел отчаяния, жужжание опускалось в нижний регистр.
Он снял с крючка полотенце: чего доброго еще вопьется в руку, – скомкал и накрыл комком. Шмелиная душонка, отчаявшаяся обрести спасение, скорчилась и затихла.
Встав в пролет распахнутой двери, взмахнул полотенцем – как фокусник платком. Черно-желтое тельце, выпавшее из тряпичных складок, метнулось в сторону.
«Ну вот… Никакая не муха…»
Мухи отвратительны. Муху он не стал бы спасать.
– Эй! Хозяева́! Есть кто живой?!
Прежде чем выбежать из времянки, он бросает полотенце на гвоздь. В голове жужжат мысли: «Справедливость… Есть справедливость… Я спас – вот и…» – нет времени, чтобы выразить яснее, но общий смысл понятен: в мире, построенном справедливо и правильно, каждый может стать всесильным существом. Пусть на мгновение и, конечно, на своем уровне. Он – для несчастного насекомого, которое отчаялось выбраться из ловушки. Бригадир – для него…
За забором стоит парень, невысокий и жилистый.
– Я… это… короче… Вот, пришел. Чё там у вас?
Отвислые джинсы. Красная футболка. На футболке белые буквы:
НЕ ПОМНЮ
ЗНАЧИТ НЕ БЫЛО
– Здравствуйте… – Он вчитывается, но не понимает смысла. Слепой надписи не хватает знаков препинания – точек или запятых, превращающих слова в осмысленную русскую фразу. – Вы… бригадир?
– Это… Меня, короче, послали… Так чё там у вас?
– Замок. Ригельный… Один штырь не закрывается.
– Ригельный – плохо, – посланец бригадира свел белесоватые брови.
– Я знаю, – он кивнул торопливо. – Запереть на один штырь – больше не откроется.
– Ага, – посланец кивнул солидно и произнес правильный отзыв: – Потом только ломать. – Будто родной брат, отпрыск общих родителей, которые передали свой жизненный опыт обоим сыновьям. – Жарко, а? – и, не дождавшись ответа, словно главное сказано и ответ, каким бы он ни был, уже не имеет значения, оглядел притихший участок. – Ну, где?
– Там, – он распахнул калитку.
Парень вошел и двинулся налево, решительно, будто от века проживал на этом участке. Окинул времянку хозяйским глазом:
– Красили-то когда, давно?
– Красили?
– Ну, это… Времянку, дом. Сарай вон еще… А то давайте. И возьмем недорого. Если чохом, в два слоя, ну… выборочно пройтись харчоткой, проолифить, то да сё… – бесцветные брови снова сошлись на переносице. – Короче, пятьдесят. И учтите: другие запросят больше. Тут, короче, те еще рвачи.
– Я… – он отвел глаза, потому что мало что понял. Будто парень изъяснялся на другом языке, родственном русскому, но непонятном дословно. – Конечно. Потом. Я подумаю. Мне надо…
– Ага, – парень оглядел скамейку, обитую куском линолеума, крапивные будылья, буйно разросшиеся на бывшей клумбе, и покачал головой. Ему показалось: осуждающе, как если бы пришел не по вызову, а с инспекцией. – Думайте. Только недолго. Вон, везде шелушится. Оставите на зиму – сгниет.
– Мне кажется, вы преувеличиваете, – окинув взглядом щуплую фигурку, он попытался отшутиться.
Не принимая шутливого тона, парень скорчил укоризненную мину, как человек, умудренный практическим опытом. Подергал запавший штырь.
Он почувствовал неловкость: брат – не брат, но этот парень говорит разумные вещи. Рассуждает как рачительный хозяин. Родители, будь они живы, наверняка бы с ним согласились: в последний раз и дом, и дворовые постройки красили лет двадцать назад. Хотя какое… Больше, больше! Он вздохнул: