Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так новость! Аво попало за резвость, а мне, выходит, за то, что я тихий. Поди разберись в словах взрослых.
В другой раз, зажав меня коленями, отец сказал:
— Что будет с тобой, тихоня? Горьким будешь — расплюют, сладким — проглотят.
У отца была еще одна тема разговора, но это уже с дедом. Опять-таки если он навеселе.
— Ну как, уста Оан, что лучше? Худой мир или добрая драка? Будем на собаке шерсть бить или сбросим в огонь старый кафтан, полный блох?
Смысл этого разговора мне также был понятен, если у взрослых можно вообще что-нибудь понять.
Бить шерсть на собаке у взрослых означает бить баклуши, бездельничать. Старый кафтан, полный блох, тоже что-нибудь означает, иносказательно.
Дед, разумеется, не мог допустить такого вольнодумства со стороны сына, тем более что оно могло принести непоправимую беду в наш дом. Боясь за отца, за его язык, дед частенько корил его, прося удержаться от резкостей, от лишнего слова, особенно если это касалось власть имущих.
Я любил этот словесный поединок, из которого дед всегда выходил победителем.
Вот и сейчас не успел отец вымолвить слова о шерсти собаки и старом кафтане, как дед сейчас же отрезал:
— Ветра переставом не переймешь. Кулаками тумана не разгонишь.
— Так что же прикажешь, уста Оан, донашивать кафтан? Гнуть спину перед каждым пухлым карманом да еще соринку с плеча его хозяина сдувать?
— Лучше согнуться, чем переломиться.
— А если я гнуться не хочу?
Дед, подумав, ответил:
— А ты неси обиду в себе. Не показывай. Исподволь и дуб согнешь, а нахрапом и вяз не переломишь. Кувшин и тот носит воду, пока не разобьется.
На этот раз перепалка кончилась совсем мирно. Дед, смеясь, заключил:
— Моя кость. Только ты стал на пень, я на корягу. Оба мы дети правды.
Вот за эту правду уважали в Нгере наш дом, отца моего, а еще больше деда.
Как-то вечером, вернувшись домой, я застал у нас Боюк-киши за чаем. Я чуть было не дал тягу. Только вчера мы, всей оравой паслись в его саду, а тут нате, Боюк-киши с подарками. Ну как мне смотреть ему в глаза?
К счастью, Боюк-киши сегодня не до нас, меня с Аво. Он даже не развязал хурджина, бросил его у самого входа.
— Хорошие вести приходят из Баку, сердце радуется! — услышал я знакомый грудной голос. — Подумать только: хозяин обидел работника — за него вступается весь рабочий люд!
Дед прикуривал от уголька, а отец сказал:
— Мы трудовой народ. Нам нечего делить между собою.
Бабушка выглянула на улицу. Она всегда проверяла, нет ли кого во дворе, когда в доме чужие. Дед, попыхивая трубкой, тоже смотрел в пролет двери.
— Промысла стоят, — продолжал Боюк-киши, прихлебывая из блюдца чай, — из других мест такие же вести. За два года войны натерпелись, поумнели. Кругом стачки. Поднялся народ. Того и гляди, все возьмет в свои руки. Слышали, что Мешади говорил?
— Как не слышать? — отозвался спокойный голос деда. — Только что тут удивительного: арбуз спеет на корню.
Заметив меня, Боюк-киши примолк. Он поманил меня к себе, вынимая из кармана сверток. Пока я доедал пирог, искусно приготовленный Гюллавастан, женой Боюк-киши, кирва о чем-то тихо переговаривался с отцом.
— Слышал, дружка заимел у нас, — сказал Боюк-киши, обернувшись ко мне. — Хороший малый Мусаев сын. Есть в Узунларе такой разнесчастный Муса Караев. По уши залез в долги, тяжело ему приходится.
— Знаю, он у Абдуллы-бека работает, — ответил я.
Боюк-киши рассмеялся.
— Ну, конечно, теперь ты все, что делается в Узунларе, будешь знать. — Понизив голос, он спросил: — И про то знаешь, как твой дружок камнем чуть голову Селиму не расшиб?
— Как же! — не без гордости ответил я. — При мне это было.
— Легко секреты друга выдаешь! — укоризненно сказал Боюк-киши. — Ведь проговорись ты об этом где-нибудь, шкуру с него Абдулла-бек спустит.
Меня задел его тон:
— Какой вы, дядя Боюк-киши! Я же это только вам…
— Рассказывай! — прервал меня Боюк-киши. — А про дядю Мешади тоже только мне говорил?
Я промолчал, чувствуя, как от досады слезы подступают к горлу. Мало того, что от Арама досталось за разговор с узунларцами, теперь красней опять. И поделом!
— Нельзя, Арсен, так, понимаешь? — Нагнувшись, Боюк-киши обнял меня. — А что, если пристав дознается?.. Разыщут дядю Мешади — и кандалы на ноги. Ведь ты этого не хочешь?
Я весь сжался в комок. Сейчас он ввернет про сады. Но Боюк-киши сказал совсем другое:
— Как будто не хочешь, а на деле что получается?
Он смотрел на меня мягко, добро. Даже улыбался, не раздвигая губ.
«Знает, но не хочет в этом признаться, жалеет нас», — решил про себя я, и от этого мне не стало легче. Я ругал себя на чем свет стоит. Шляпа, нашел кого обидеть, обирать сад.
Боюк-киши порасспросил меня еще о том о сем, но о наших ночных похождениях ни слова, ни одного намека. Он и впрямь не знал, не подозревал нас. Только отец сердито качал головой. Думаю, тоже не за налеты, а за сына Мусы Караева, Али. За то, что я так мелко погорел.
В дверях показался Аво. Только сейчас Боюк-киши вспомнил о хурджине, направился к нему, на ходу поманив нас.
Но я ничего не видел, ничего не слышал. Меня жег стыд: «Ах, как нехорошо, что я тогда проболтался!»
IV
Еще склоны гор усеяны цветами, еще не отцвела ежевика и не перестали звенеть в садах цикады, еще красногрудые снегири и овсянки, не потревоженные предчувствием близкого перелета, по-прежнему гомонили в кустах, рассыпая свою нехитрую трель, а уже по краям широкого листа тутовника начала проступать коричневая полоска. Тучи еще плотнее затянули горы, а небо упало так низко, что казалось, его можно достать с Басунц-хута. Потом начались нескончаемые дожди, будто у неба глаза на мокром месте…
Гимназисты начали разъезжаться.
Первым покинул селение Хорен. Фаэтон, в котором он ехал, шел медленно, со спущенным верхом, чтобы все видели в нем седока. Так он проехал через село, поблескивая золотом наплечников, и все видели круглое лицо студента, оживленное румянцем и черными красивыми волосами.
Потом, погрузившись в пролетку, запряженную четырьмя лошадьми, укатили сыновья Согомона-аги: еще больше потолстевший Цолак, Вард и Беник.
С самого утра до сумерек в деревне стоял трезвон колокольчиков от фаэтонов с отъезжающими дачниками.
Хорошо проехаться на запятках фаэтона,